Дипломатические манипуляции, совершаемые издали над картой Восточной Европы, в XIX веке стали обычными и достигли наивысшего выражения в Версальском мирном договоре после Первой мировой войны, когда политическая география Восточной Европы была полностью пересмотрена и перестроена. Надо заметить, что последствия подобной практики для народов и стран, которые она затрагивала, далеко не только негативны, подобно тому как само Просвещение неоднородно в своем подходе и отношении к Восточной Европе. Неизменным оставалось фундаментальное неравенство субъекта и объекта, один из которых манипулировал другим, их философских и географических позиций. В Версале, конечно, были и высокие идеалы, и добрые намерения, но это неравенство проявилось особенно ярко в господствующей роли «Большой четверки» — Вудро Вильсона, Ллойд Джорджа, Жоржа Клемансо и Витторио Орландо, — действовавшей заодно и прямо отстранившей от окончательных решений большевистскую Россию.
Вопрос о том, включать или исключать Россию, зародился задолго до появления большевизма и получил философское оформление еще до того, как он лег в основу международных соглашений. В основе просветительских представлений о Восточной Европе лежало не полное ее исключение или безоговорочное включение, но, скорее, само право одной из сторон ставить этот вопрос. Философы, географы и путешественники XVIII столетия оставляли себе право самим решать его — или задавать, оставляя нерешенным. Одно из самых влиятельных описаний, оставленных путешественниками XIX века, — «Россия в 1839 году» маркиза де Кюстина — само испытало сильнейшее влияние. В своем описании Кюстин подчеркивал «контрасты» Санкт-Петербурга, «где Европа показывает себя Азии, а Азия — Европе». С почти эротическим наслаждением он изучал «чистокровных славян», глубоко заглядывая в их «восточные миндалевидные» глаза, которые «переливаются разными цветами от змеино-зеленого до серого, как у кошки, и черного, как у газели, в основе своей оставаясь синими», и различал в них тончайшие оттенки выражений. Преимущество, однако, всегда сохранял его взор; Кюстин предупреждал своих читателей, что «здесь слишком легко обмануться видимостью цивилизации» и что пристальное внимание к нравам позволит «заметить существование подлинного варварства»[913].
Умение отличать русских от себя и своих читателей Кюстин превратил в свою личную привилегию: «Я не виню русских в том, что они таковы, каковы они есть, я осуждаю в них притязания казаться такими же, как мы». Он ссылался на Дидро и Вольтера, ставя проблему пограничного состояния людей, которые «разучились жить как дикари, но не научились жить как существа цивилизованные». С совершенно аристократической самоуверенностью он позволил стандартам цивилизованности отменить географические понятия, помещая Россию в контекст Восточной Европы: «Францию и Россию разделяет китайская стена — славянский характер и язык. На что бы ни притязали русские после Петра Великого, за Вислой начинается Сибирь»[914]. Почти все основные элементы той Восточной Европы, которую в XVIII веке изобрело Просвещение, слились в XIX столетии в фантастический калейдоскоп, где ассоциации и образы следовали сказочной логике, которая и привела в конце концов к созданию континентального раздела.
Нетрудно заметить, что «китайская стена», о которой Кюстин писал в 1839 году, была предшественницей «железного занавеса» 1946 года, подобно ему отделив Восточную Европу от Западной. Эта аналогия особенно многозначительна, если принять во внимание поразительную популярность Кюстина во время «холодной войны». В 1946 году его книга была переиздана во Франции, а в 1950-х годах она стала доступна американской публике с предисловием Уолтера Беделла Смита, который был после войны американским послом в Советском Союзе. Смит объявил «Россию в 1839 году» «столь проницательными и нестареющими политическими заметками, что их можно назвать лучшей книгой, когда-либо написанной о Советском Союзе». От лица сотрудников своего посольства он заявил, что «письма Кюстина — самый важный вклад в попытки хотя бы отчасти разгадать тайны, которые, как кажется, окутывают Россию и русских». Мало того, Смит даже заявил, что в качестве посла «мог бы позаимствовать многие страницы дословно и, заменив имена и даты столетней давности на сегодняшние, послать их в Государственный департамент как мои официальные донесения». Этот том переиздавался до 1987 года, до самого конца «холодной войны», и Збигнев Бжезинский писал на задней странице обложки, что «ни один советолог до сих пор не смог ничего добавить к этим проницательным догадкам о русском характере и о византийской природе русской политической системы»[915]. Настаивая на антиисторичной неизменности России, подобные изречения еще более подчеркивают неизменность жестких формул, при помощи которых ее описывают иностранные наблюдатели. Догадки, посетившие Кюстина в XIX веке и столь близко повторявшие формулы Просвещения, вновь напомнили о себе, обрели популярность и сослужили службу во время «холодной войны».
Более непосредственное воздействие представления Кюстина оказывали в конце XIX века, и его самые пугающие прогнозы влились в основанную на кошмарных видениях мифологию Восточной Европы. В 1769 году Гердер — слышал «рокот диких народов» Восточной Европы и советовал не вызывать демографических «наводнений». Век спустя, в 1871 году, французский философ Эрнест Ренан записал свои собственные апокалиптические страхи:
Славяне, подобно дракону Апокалипсиса, чей хвост сметает за собой треть небесных звезд, когда-нибудь притащат за собой стада Средней Азии, древних подданных Чингисхана и Тамерлана… Вообразите, что за груз обрушится на всемирную чашу весов, когда Богемия, Моравия, Хорватия, Сербия, все славянское население Оттоманской империи сгрудится вокруг огромного московского сгустка[916].
Страхи, которые во Франции вызывала Восточная Европа, сопоставимы с политическим климатом в Англии 1870-х годов, где публика была до предела взволнована «восточным вопросом». Стремление Гладстона поддержать интересы Боснии и Болгарии сталкивалось с решимостью Дизраэли не допустить расширения сферы российского влияния. Гладстон требовал изгнать турок «со всеми их пожитками» из Болгарии в качестве компенсации «оскорбленной и униженной цивилизации». Однако английский посол в Константинополе, тоже взывавший к интересам «цивилизации», придерживался противоположной точки зрения, считая, что Англия не должна изменять свою политику только из-за того, что «какие-то башибузуки убили несколько бесполезных и несчастных болгар». Сама королева Виктория поддерживала Дизраэли и выступала против России. Заявив, что «не останется государыней в стране, которая готова унизиться настолько, чтобы целовать ноги величайшим варварам», она воскликнула: «О, если бы королева была мужчиной! Она хотела бы задать такую взбучку этим русским, чьему слову нельзя верить!»[917]
В 1914 году Уильям Слоан, профессор Колумбийского университета в Нью-Йорке, уже написавший биографию Наполеона, издал новую книгу «Балканы: лаборатория истории». Слоан был не только ученым, но и путешественником и начал с описания того, что видел сам на Балканах:
Что до цивилизации, то это — прошлое в настоящем, общественная и полуполитическая система, перенесенная на три столетия вперед. Самая дикая область Европы живописнее и поучительнее, чем наш Средний Запад, потому что граница между цивилизацией и варварством густо населена, и мало того — населена людьми белой расы. Ни желтокожие, ни краснокожие, ни чернокожие не составляют здесь проблемы[918].
Термины, в которых он описывает восточноевропейский вопрос, целиком позаимствованы из XVIII столетия: варварство и цивилизация, дикость и граница, живописность и поучительность, наконец, нотка искреннего изумления, что речь в данном случае идет о людях белой расы. Профессор предупреждал, что в конце концов с усилением Балканских государств «Западной Европе придется образовать более тесный союз для защиты от вторжений низшей цивилизации, основанной на сочетании славянских племен, греческой церкви и восточного образа правления». Юго-Восточную Европу он считал не только лабораторией, но и «этнографическим музеем» и, как нетрудно догадаться, свои рассуждения об этнографии начал со скифов[919].
913
Custine Astolphe, marquis de. Empire of the Czar: A Journey Through Eternal Russia. Trans, anonimous, intro George Kennan. New York: Doubleday, 1080. P. 123, 128.
914
Custine. Empire of the Czar. P. 128, 155.
915
Custine Astolphe, marquis de. Journey for Our Time: The Russian Journals of the Marquis de Custine. Trans. Phyllis Penn Kohler, intro Walter Beddel Smith. Washington, D.C.: Gateway Editions, 1987. P. 7, 9, 11.
916
Birke Ernst. Die französische Osteuropa-Politik, 1914–1918 // Zaitschrift fur Ostforschung (1954, Heft 3). P. 322.
917
Seton-Watson R.W. Disraeli, Gladstone, and the Eastern Question. New York: Norton, 1972. P. 75, 244, 267.
918
Sloane William M. The Balkans: A Laboratory of History. New York: Eaton à Mains, 1914. P. vii.
919
Ibid. P. vii, 3, 56.