Изменить стиль страницы

В чем тут дело: в меньшей занятости Навиля или ему больше повезло с ячейкой, чем его друзьям? Наверное, и то и другое. Во всяком случае, Тирион рассказывает, что у Андре Марти, одного из руководителей компартии того времени, был ограниченный и вспыльчивый брат, который «пользовался без зазрения совести престижем, связанным с именем черноморского мятежника… Мне кажется, Юник угодил в ячейку этого типа. И начались уморительные дискуссии, которые никак не могли понравиться суду из кафе «Сирано». Деревенский дурачок накинулся на Бретона, и, судя по всему, его подталкивал к этому кто-то посмышленнее. Бретону же пришлось сносить допросы следственных комиссий, очень смущенных возложенной на них задачей».

Во «Втором манифесте сюрреализма» Бретон уточняет, что этот Мишель Марти проорал «тогда в адрес одного из нас: «Если вы марксист, так вам не нужно быть сюрреалистом»». «Меня попросили сделать в «газовой» ячейке доклад о положении в Италии, подчеркнув, что я должен опираться только на статистические данные (производство стали и т. д.) и чтобы никакой идеологии. Я не смог».

Попробуем только себе представить, как все пятеро — Арагон, Бретон, Элюар, Юник, Пере — делятся пережитым за совместным аперитивом в «Сирано», причем каждый, естественно, напирает на то, что кажется ему самым невыносимым. Можно понять, что наши друзья спустились с небес на землю, хотя и старались изо всех сил, да и Навиль практически к ним не приходил. Но наиболее характерно то, что на встречах в «Сирано» сюрреалисты судили коммунистическую партию, отказывая ей в праве судить их самих. «Большинство сюрреалистов были мало готовы к партийной работе, — отмечает Тирион. — Девушки, кино, развлечения молодых буржуа в послевоенные годы составляли опасную конкуренцию политическим собраниям». В статье «Откровенно» отмечена эта неудача, не вызвавшая разрыва. Бретон вышел из партии, и вопрос о поддержке коммунизма оставался на повестке дня все последующие годы. О нем меньше спорили в открытую, но подспудно он являлся своего рода доказательством провала, этакой политической занозой, которая в конечном счете испортила отношения между сюрреалистами и привела к распаду группы.

Обращаясь к сюрреалистам-беспартийным, пятеро коммунистов писали: «Вы считаете, что еще можете придать вашей жизни смысл чистого протеста, мы же предпочли подчинить нашу жизнь внешнему элементу, способному, как мы думаем, завести этот протест как можно дальше, и все-таки между нами не существует преграды». Коммунистам же они говорили: «Плохо, что организация компартии во Франции не позволяет ей использовать нас в той сфере, где мы действительно могли бы приносить пользу, и что она не приняла в нашем отношении иного решения, кроме как провозгласить нас повсюду подозрительными… Мы с сожалением будем дожидаться лучших дней, когда революции потребуется признать своих».

Компартия восприняла это спокойно (или почти не обратила на это внимания). Бенжамен Пере, поступивший на работу в «Юманите», где ему доверили вести рубрику происшествий, остался сотрудником газеты, хотя и подписался под брошюрой «Откровенно» (и не отмежевался от «Допустимой самообороны»).

Пятеро не могли предвидеть, что членство в компартии постепенно утрачивает прекрасную простоту. Навиль первым это заметил. «Приняв участие в деятельности коммунистической партии, — пишет он, — я сразу столкнулся с кризисом этой партии, вернее, российской компартии и всего Интернационала». В самом деле, именно в этот момент спор между Троцким и Сталиным принял наибольшую остроту. «На практике было уже мало приветствовать зарю пролетарской революции, взошедшую на востоке, требовалось нащупать особый путь в революции, где смешалось столько интересов, ограничений, людей. Что касается меня, весной 1927 года я принял сторону «левой коммунистической оппозиции», как это называли в СССР, символом которой был Троцкий».

Но сюрреалисты превратили членство в компартии в проблему абсолютной морали. «Этот кризис, — подчеркивает Навиль, — превращал формальное признание общей обоснованности коммунистической политики в проблему; причем Бретон, и тем более Арагон, не хотели бы, чтобы именно эту проблему ставили их друзья». Поэтому, когда годом позже, в начале 1928 года, Навиля исключили из партии за оппозиционность, публикация им в «Кларте» исторической статьи Виктора Сержа «Год первой русской революции» о разногласиях между Лениным, Бухариным и Троцким по поводу Брест-Литовского мира в 1918 году привела к разрыву с Бретоном из-за «оскорбления идеала», и этот разрыв продлился шесть лет.

В конечном счете Бретон и близкие ему люди рассматривали коммунизм — в СССР или в представлении французской компартии — как неотъемлемую часть мифа о Революции. В этом они гораздо больше принадлежали своему времени, чем им казалось. В самом деле, тогда же Матье, возглавлявший в Сорбонне кафедру истории французской революции, втолковывал своим студентам, что большевистская революция — дочь Горы и Комитета общественного спасения… Несмотря на победу в 1918 году, Франция — обескровленная, ушедшая в себя, замкнутая в угасающей экономике, — отныне переживала Историю лишь по доверенности. Сюрреалисты же переживали настоящую культурную революцию, имевшую гораздо больший международный масштаб, чем творчество французских писателей, экспортировавшееся под эгидой официальных служб, но они считали необходимым уцепиться за революцию в Советском Союзе, использовать ее в качестве прецедента.

Дриё снова вмешивается в дела группы, потому что выход «Парижского крестьянина» отдельной книгой был встречен молчанием критики. Время отпусков, враждебность к сюрреалистам со времен их выходок (к тому же, как мы увидим, Арагон в конце своей книги вставил пару ласковых против критики) — да, конечно, но критики еще и были сбиты с толку книгой, непохожей на другие, не укладывающейся ни в какие рамки. Шокировал ли их подробный отчет о визите в небольшой бордель, скрывавшийся в Оперном проезде, который был недавно снесен? Сегодня это уже не важно, важна реакция Дриё.

Он только что выпустил вместе с Берлем ежемесячник «Последние дни». Редакционная статья, под которой стояли их подписи, яростно обличала «стачку» критики, встретившей «Парижского крестьянина»: «Недопустимо, чтобы молодой человек из провинции или иностранец, жадный до литературы, не знал о «Парижском крестьянине», тогда как он полагается на определенных людей, чтобы те сообщали ему о литературных новинках… Важность того, что пишет г. Арагон, ни у кого не вызывает сомнений… Только особого рода теология хотела уничтожать книги, вместо того чтобы обсуждать их. Только особого рода политика основывается на бойкоте новостей».

Напомню, что Арагон, опасаясь прослыть «литератором», сделал все, чтобы вызвать эту «стачку», провозгласив в конце книги: «Есть такие преследуемые преследователи, которых называют критиками. Я не допускаю критики… Я не допускаю, чтобы повторяли мои слова. Противопоставляли их мне. Это не условия мирного договора. Между вами и мной — война». Этот перегиб, бывший для него самым испытанным способом выпутаться из безвыходной ситуации, заставил его перейти к войне на деле: с тростью в руке он разгромил редакцию «Нувель литтерер», повыбрасывал пишущие машинки в окно и попутно вздул Мориса Мартен дю Гара, которому хватило ума не заявить в полицию.

Дриё явно хотелось показать, что откровения по поводу «другой женщины» в «Парижском крестьянине» больше его не трогают. А тем более хотелось поддеть сюрреалистов и их «теологию», выставив на всеобщее обозрение тягу Арагона к литературе, несмотря на строгости, заведенные в компартии. Чтобы уловить всю соль ситуации, нам следует прежде пройти по следам Бретона.

Глава шестнадцатая

Надя

Желая, чтобы между ними не было никаких недосказанностей, Бретон поверял Симоне свои любовные переживания, что не противоречило сюрреалистической морали. Или по крайней мере морали Бретона, поскольку в этой области все решал он. «Бретон сам сказал Массону, что допускает: сюрреализм полностью провалился в поэзии, в живописи, но ему остается мораль, — вспоминал Берль. — Естественно, у него имелась мораль на каждый случай». Надо сказать, что их отношения находились на такой высоте чувств, великодушия со стороны Симоны, какой не удастся достичь Сартру и Симоне де Бовуар, когда они станут придерживаться той же откровенности в следующем поколении.