― Но он не сказал ей этого в глаза?
― Конечно, нет!
― А ты оскорбил ее лично и публично, и она отомстит!
― Слава богу, теперь не тридцатые годы, и уже был XX съезд, ― оптимистично закончил он.
Утром уехал в «Узкое».
А через несколько дней раздался звонок, и какой-то мужчина стал требовать, чтобы я срочно вызвала Ивана Васильевича в институт. Заныло сердце, отговорилась, что связи телефонной не имею, а поехать в «Узкое» не могу. Через день-два Ваня появился дома. Вид его был ужасен: бледный как смерть, дыхание тяжелое, прерывистое. Уложила в постель, вызвала «неотложку». Определили: гипертонический криз. Когда он пришел немного в себя, рассказал: вызвали на парткомиссию, присланную из райкома КПСС, и зачитали сделанные выводы по оценке его работы. Обследование проводили без его участия; ему инкриминировалось не просто огромное количество упущений, но даже «преступлений».
Его, человека совершенно невинного, эта подлость ударила особенно больно. Сама «мадам» как бы устранилась на это время ― вроде заболела, на работу не ходила, но все, что было записано в постановлении, все это было продиктовано ею. Так мы подозревали, и это подтвердилось потом на заседании райкома КПСС, срочно поставившего вопрос «о деятельности И. В. Кузнецова» на обсуждение, минуя парторганизацию института. Его обвиняли, например, в том, что он привлек к работе «из корыстных целей» Б. М. Кедрова. Иван Васильевич возражал: «Кедров ― единственный членкор в институте, председатель комиссии по изучению наследства Менделеева, автор многих книг о Менделееве. Какая мне корысть? Это только почетно для института». В ответ второй секретарь райкома Боброва, которая вела заседание, буквально кричала: «Конечно, корысть, ведь он будет вашим оппонентом при защите докторской!» (об этом он говорил как-то Голубцовой).
― Да где бы ни работал Кедров, ― отвечал Иван Васильевич, ― он был бы моим оппонентом, так же как и Омельяновский, ибо в области философии естествознания работаем пока только мы.
Ему бросали новое «обвинение»: «Вы разрешили профессору Зубову засчитать его изданную книгу как внеплановую, и он получил поэтому гонорар!»
Иван Васильевич объяснял:
― Зубов записал в план-карту часть своего большого труда ― пятнадцать листов, но поскольку сверх этого он выполнил по заданию института другую работу в тридцать листов, дирекция сочла возможным ― и на это нам дано право ― засчитать эту работу как плановую, а записанную ранее перевести во внеплановую.
Его обвиняли также в том, что привлек к работе в институте директора издательства «Физматгиз» Рыбкина, хотя последний зарплаты в институте не получал. «Говорят, он ваш хороший знакомый?» ― ехидно вопрошала Боброва.
― Он великолепный математик, а что касается знакомых, то я знаком со всеми, кто работает в области философии естествознания.
Много еще было пунктов подобных обвинений, но особенно, по мнению обвинителей, важным и обличающим был один ― об использовании труда Горнштейн. Эту женщину, семнадцать лет проведшую в сталинских лагерях, в прошлом профессора, у которой одно время учился Кедров, Иван Васильевич принял в институт действительно из жалости. Она была из Ленинграда, но почему-то туда после реабилитации не вернулась, а застряла в мытищинской больнице, где работала санитаркой. Кедров случайно встретил ее и попросил Ивана Васильевича взять в институт, как человека, хорошо знающего несколько иностранных языков. Институт как раз нуждался в переводчиках, было много интересных книг по его тематике, которые следовало перевести. Этим она и занималась. Переводы ее поступали в библиотеку института, где с ними могли знакомиться все, кто там работал. Но, желая «пришить» хоть какое-нибудь дело, пахнувшее использованием служебного положения, Горнштейн принудили сказать, что «переводы делались лично для Ивана Васильевича» (она потом долго мучила его своим «раскаянием», объясняя эту ложь испугом, ― так силен был нажим на нее). Никого не смутило, что все эти переводы были на учете в институтской библиотеке. Иван Васильевич отвел и это обвинение, но все его слова повисали в воздухе. Его не слушали, перебивали, возмущались тем, что «смеет защищаться». В конце концов признали виноватым и предложили вынести строгий выговор с занесением в личное дело. Попытка Вани опротестовать наказание вызвала возмущение Бобровой и ее громкую реплику: «Будьте благодарны, что оставляем вас в партии. Товарищ Голубцова звонила и требовала вас исключить».
Вот так, в конце концов, вылезли на свет ослиные уши той, что организовала всю эту травлю, не простив Ивану Васильевичу его принципиальности и независимости. «Мадам» вообразила, что этот мягкий на вид, деликатный и предупредительный человек с ясными голубыми глазами будет игрушкой в ее руках. Но он оказался «железным», неподдающимся. И это привело ее в ярость
Новые «Основы»
Возвратившись в «Узкое», Ваня заявил руководителю авторского коллектива Ф. В. Константинову, что отказывается, да и не должен писать учебное пособие, создаваемое по решению XX съезда партии, потому что получил строгое партийное взыскание. Но все: Константинов, Федосеев, Копнин, Каммари, Розенталь и Глезерман, Шишкин и Берестнев ― все в один голос заявили, что об отстранении его от авторства не может быть и речи. Константинов только сказал ему:
― Ну зачем ты поехал на заседание райкома ― ты мобилизован съездом, и незачем тебе было отвлекаться. Если бы за тобой приехали, мы бы им такой «разговор» устроили, что они не знали бы, куда деваться. Но жалобу, конечно, напиши!
Иван Васильевич рассказал, что заявление написал, однако, узнав, что Фурцева ― близкий друг Голубцовой, подать его не решился, зная, что она добивается его исключения. И Константинов согласился.
― Пройдет год-два, ― твердила я, ― и ты снимешь свой выговор, а так может быть еще хуже, «закадычная подружка» найдет случай выполнить ее желание.
Он все же колебался: возмущала откровенная несправедливость оценки его работы. Лишь новый гипертонический криз подкосил его настолько, что он перестал об этом думать. Врачи «Узкого» даже хотели отправить его в больницу, но он категорически отказался. И лежа в постели, писал свои главы для книги, так как сроки поджимали. При очередном обсуждении его глав, а каждая из них обсуждалась всем авторским коллективом, Константинов с укором сказал:
― Вот если бы мы все могли писать так ясно, просто, доходчиво и. глубоко, как Иван Васильевич, насколько быстрее пошла бы наша работа.
Президиум Академии наук, учитывая совершившееся, освободил Ивана Васильевича от обязанностей директора Института истории естествознания и техники и перевел его на работу в Институт философии в качестве зав. сектором философии естествознания.
А мне пришлось заниматься ликвидацией его взаимоотношений с прежним институтом, в частности, окончательными расчетами по зарплате. По нашим подсчетам выходило, что Ивану Васильевичу причиталось одиннадцать тысяч с небольшим. Каково же было мое изумление и негодование, когда увидела, что мне выдают что-то около трех тысяч, объяснив, что сделано это по указанию Голубцовой. Тогда я ворвалась к ней в кабинет, требуя указать причины такого обсчета. Спокойно, с какой-то издевательской усмешкой она сказала:
― Вы что, хотите получать вторые отпускные?
― Но позвольте, он же работал все время, хотя по чисто «бухгалтерским» соображениям отпускные получил, с тем что за это время получит зарплату!
― А где об этом приказ ― о возвращении из неиспользованного отпуска?
Побежала, привела в кабинет главбуха, тот подтвердил, что такая договоренность действительно была.
― А чем можно доказать, что он в январе работал, а не отдыхал?
― Но он подписывал все бумаги по финансам за январь, ― сказал главбух.
― Ну, об этом мы еще с вами поговорим, ― сказала она угрожающе, и главбух немедленно ретировался.
Я выскочила из кабинета и наткнулась на ученого секретаря института Ашота Григорьяна.