Изменить стиль страницы

Повсюду вши, блохи. Самые бедные жили и умирали даже не в кибитках, а в ужасных норах, вырытых прямо в промерзлой земле. Когда мы осматривали умиравшую казашку в одной из таких землянок, то увидели, что у нее, еще дышавшей, пальцы уже обледенели…

И всюду: в погребах, прямо в землянках, обложенных для теплоты стогами сухого кумарчика — дикой степной травы, — гнездились мыши. А вокруг каждого аила петляли по сугробам цепочки сусличьих следов: видно, не все зверьки впадали в спячку. Они продолжали выбираться на поверхность земли и зимой.

Укутанная снегами степь надежно хранила свои тайны. До наступления весны нечего было и думать заниматься здесь какими бы то ни было исследованиями. Оставив в степи Шукевича с местными врачами, мы решили возвращаться в Астрахань, а потом домой, в Петербург.

На обратном долгом пути по пустынной и мертвой степи произошел у нас как-то с Даниилом Кирилловичем любопытный разговор, запавший мне в душу.

Однажды, когда солнце уже садилось, а до ближайшего жилья было еще далеко и я устало дремал, завернувшись с головой в лохматый тулуп, Заболотный вдруг начал меня расталкивать.

— Полюбуйтесь, какой изумительный закат! — восторженно сказал он. — Снег словно горит, а над ним зеленая полоса. Просто чудо!

Он привстает в санях, протягивая руку к закату:

Полнеба обхватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье, —
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.

Ямщик испуганно оглядывается на него.

— Тютчев, поэт такой был, — виновато поясняет Заболотный. — Хорошие стихи писал.

Усталому и замерзшему, мне было вовсе не до поэзии и красот природы. Одолевали невеселые мысли, и я, может быть резковато, обрезал Заболотного:

— Тютчев, Пушкин, Гейне… Вам бы сюда Клодницкого, он тоже все стишки декламирует да и сам сочиняет: «Нет конца стремлениям, жизни есть предел…» Сколько лет я вас уже знаю, а, признаться, не понимаю подобного увлечения. На что все это медику? Наше дело трупы резать, сусликов травить — какая уж тут поэзия!..

— Да, давно я это за вами замечаю, что не интересуетесь вы ни литературой, ни музыкой. И давно хотел поговорить с вами об этом, — очень серьезно и с какой-то грустью проговорил Заболотный. — «Нет конца стремлениям, жизни есть предел», — это ведь Николай Николаевич очень верно сказал, напрасно вы иронизируете. Вы ужасно обкрадываете свою жизнь, делаете ее такой куцей, однобокой, серой. Мы с вами выбрали нелегкую профессию, все время видим человеческое горе, кровь и грязь кругом. Тем более должно вас тянуть к поэзии, красоте…

— Ну, мы с вами материалисты, лягушатники, воспитывались на Писареве…

— А откуда это повелось среди медиков прикрываться Писаревым? С чего вы взяли, что он был черствый, сухой человек, чуждый поэзии? Только из того, что так страстно пропагандировал естественные науки? А как он замечательно сказал о Рахметове? Я помню наизусть еще с юношеских лет: «Вся его работа клонится только к одной цели: уменьшить массу человеческих страданий и увеличить массу человеческих наслаждений». В том числе и наслаждений музыкой, поэзией, красотой природы, разумеется. А как он сам умел наслаждаться поэзией, красотой жизни, как он умел мечтать! Об этом вы забыли?

— Ну, не один Писарев. Вот и Дарвин…

— Что Дарвин? — перебил меня Заболотный, распахивая мешавший ему тулуп. — Вот вы помянули Дарвина, добре. А знаете, что я вычитал у старика недавно в автобиографии? Там он признается, что постепенно как-то разучился наслаждаться произведениями искусства и под старость эстетическое чувство у него совсем атрофировалось…

— Вот видите…

Но Даниил Кириллович даже замахнулся на меня.

— И вы знаете, как он оценил это омертвление чувств? — почти выкрикнул он.

— Как?

— Он назвал его равносильным утрате счастья. Понятно? Дарвин!.. Не нам с вами чета. — И он патетическим жестом поднял руку к небу, залитому кровью заката, совсем как неистовая боярыня Морозова на суриковской картине…

Вернувшись в Петербург, мы с надеждой ждали прихода весны и новостей из Астрахани. Но первые вести опять оказались неутешительными. Весной специальные отряды изъездили всю степь вокруг Новой Казанки, обследовали около трех тысяч землянок, — и не нашли ни одного суслика, ни единой полевой мыши или тушканчика, заболевших чумой.

— Прямо наваждение какое-то! — выходил из себя Заболотный. — Как говорится в одной старинной комедии: «Та тут чудасия, мосьпане!»

Он порывался сам поехать в Астрахань и отправиться в степь на ловлю сусликов. Но не пускали институтские дела. Драконовский режим, который установил в институтах тогдашний министр просвещения Кассо, стал совершенно невыносимым. По всей России опять прошла волна студенческих забастовок.

Даниил Кириллович принимал их близко к сердцу. Рассказывали, будто он даже сам подбивал студентов не ходить на занятия и, уж конечно, щедро помогал им во время забастовки: деньги у него таинственно «испарялись» в это время уже в день получки.

Такое открытое сочувствие студентам не могло! не привлечь внимания высокого начальства. И действительно, гром не замедлил грянуть.

Когда я зашел однажды к Заболотному, то случайно увидел у него на письменном столе большой лист роскошной мелованной бумаги с грифом самого министра просвещения. Перехватив мой любопытный взгляд, Даниил Кириллович засмеялся.

— Сам Кассо пишет. Вручили мне для ознакомления. — И он дал мне прочесть этот любопытный документ.

«Милостивый государь Александр Александрович!

По полученным в министерстве сведениям, во время происходившей в текущем учебном году в Женском медицинском институте забастовки профессор Заболотный, застав однажды в своей аудитории только одну слушательницу, отказался читать лекцию, причем даже сделал слушательнице выговор. Спустя несколько дней на лекцию профессора Заболотного собрались в соответствующее время пять курсисток, а когда профессор явился в аудиторию, то в резкой форме выразил свое неудовольствие по поводу того, что они самовольно нарушают принятое курсистками постановление о забастовке. Когда вслед за тем профессор Заболотный, намереваясь покинуть аудиторию, направился к выходу, то был остановлен одной из слушательниц, которая и обратилась к нему с просьбой исполнить возложенные на него, как профессора, обязанности, за уклонение от которых он должен подлежать ответственности. Однако это обращение не только оказалось безрезультатным, но вызвало со стороны профессора некоторое глумление по отношению к слушательницам.

Вследствие сего прошу Ваше Превосходительство донести мне в возможно скорейшем времени, соответствуют ли указанные сведения действительности.

Примите уверения в искреннем почтении и преданности…»

И размашистая, замысловатая подпись.

— Что же вы собираетесь делать?

— А ничего! — задорно ответил Заболотный. — Пусть попробуют меня тронуть. А выгонят, уеду к Мечникову в Париж. Или к Деминскому в степи.

Он собирался разорвать письмо, но я остановил его.

— Такой документ надо сохранить для истории.

— Разве что для истории, — засмеялся Заболотный, небрежно заталкивая министерскую бумагу куда-то в нижний ящик стола.

Опять Даниил Кириллович стал часто приезжать к нам в «Чумной форт», — «прятаться под сенью крепостных стен», шутил он. Как было намечено на астраханском совещании, одну из лабораторий форта спешно переоборудовали специально для научного исследования материалов, которые должны были поступать из заволжских степей.

Лаборатория была готова, но никаких материалов пока не прибывало. Осенью Клодницкий сообщил нам, что в двух селах, Рахинке и Заветном, опять началась эпидемия чумы. «Мы с доктором Демянским выезжаем туда, — писал он, — и лично проследим, чтобы все собранные материалы незамедлительно отправлялись к Вам в лабораторию».