Когда барчуки уходили в школу, а генерал отбывал на службу, дом поступал в распоряжение горничных. Они сметали пыль, натирали полы, наводили блеск. О Мише, если его не надо было послать в магазин, нередко забывали. И эти часы были для него самыми счастливыми.
У Мордухай-Болтовских была своя домашняя библиотека. Миша, когда увидел ее впервые, обомлел — столько книг!.. Никто не препятствовал ему читать их в свободное время, и, притулившись где-нибудь в уголке, он читал. Барчуки посоветовали сначала познакомиться с русскими классиками — и перед Калининым открылась красота русского слова. Книги Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Тургенева не только давали огромное наслаждение, они заставляли думать.
Книгу за книгой читал Миша «Жизнь животных» Брэма, пытался осилить Джона Стюарта Милля. Подолгу думал над его «Размышлениями о представительном правлении», над идеалистическим трактатом «О свободе». С недоумением закрывал последнюю страницу, как это — суть явлений недоступна познанию?
Вечерами Михаил забрасывал барчуков вопросами: «Так есть все-таки бог?», «А Пугачев — справедливый человек?», «Что значит «непознаваемость мира»?»
Собственное мировоззрение казалось барчукам архиреволюционным. На деле их взгляды были близки взглядам либеральной буржуазии. Реформы государственного управления — предел их мечты. Но Михаилу и такие мысли казались чрезвычайно смелыми, и он с уважительным удивлением выслушивал ответы гимназистов. И все-таки подчас его вопросы ставили барчуков в тупик.
Случалось, гимназисты давали ему уроки истории, географии или арифметики. А читать каждый рекомендовал то, что нравилось самому.
Митя, настроенный более либерально, чем братья, чаще других подсовывал Мише то одну, то другую книжку: «Прочти, полезно». И Миша читал, читал все. И все казалось интересным: от газет до Энциклопедии Брокгауза и Эфрона.
Газет в доме Болтовских было много. Миша оказывал предпочтение одной — «Новому времени». Привлекал заголовок. Думалось: «Вот новое-то мне и требуется знать».
Как-то случайно Михаил нашел на запыленной полке альманах «Полярная звезда». Ощущая восторженный холодок на спине — в точности такой, что появлялся перед прыжком в Медведицу с крутого обрыва, — читал о декабристах, шептал про себя запрещенные стихи Пушкина, рассматривал на обложке профили повешенных борцов против царя.
Несколько позже Миша познакомился с произведениями Николая Шелгунова. Прочитал все три тома сочинений и проникся к нему безграничным доверием.
Такому писателю нельзя было не верить. Кто-кто, а выросший в деревне Калинин знал, насколько справедливы слова Шелгунова о том, что жизнь большинства крестьян страшная, что у них хлеба хватает только до нового года и что они вынуждены идти в наемные работники. Кулачество же для крестьянства — «ужасный и безжалостный пресс», «мертвая петля».
Шелгунов видел выход из этого положения в крестьянской общине. Это было ошибочное мнение, но Калинин в то время еще не мог понять этого. Он с увлечением читал философские статьи Шелгунова и все больше убеждался в том, что прав не Милль с его утверждениями о «непознаваемости сути явлений», а прав этот вот российский писатель, который, по словам Мити, и ныне жив. Прав в том, что мир существует независимо от сознания человека.
Убедившись, что Шелгунову можно верить во всех вопросах, Калинин поверил ему и в вопросе религии. Из его сочинений он узнал о тех преследованиях, которым подвергала церковь великие открытия Галилея, Коперника, Джордано Бруно, о вековечной борьбе света и мракобесия.
Чем больше таких книг попадалось Калинину, тем больше убеждался он, что для бога в мире просто не остается места. Михаил и сам не заметил, как это произошло, но ему стыдно вдруг стало своей прежней веры в бога; и с тех пор он разве только, забывшись, по привычке поднимал руку, чтобы перекреститься.
Произведения Шелгунова натолкнули Михаила на книги Белинского, Писарева, Чернышевского, Герцена. Особенно привлек его Герцен. «Былое и думы», «С того берега» он читал и перечитывал взахлеб.
«Разумеется, мое учение было в высшей степени бессистемно, — вспоминал впоследствии Калинин, — главным образом читал то, что попадется под руку и что было в библиотеке моих господ. Между прочим, с очень раннего возраста я стал знакомиться с нелегальной литературой… Одним словом, учение шло врассыпную, от философии до беллетристики».
Постепенно формировались взгляды Михаила, расширялся кругозор, хотя многое еще было ему неясно. А как обрести эту ясность, он не знал.
Временами он задумывался над тем, что должны быть люди, которым все ясно, которые борются за лучшую жизнь, за правду. Правда же, Михаил это уже стал понимать, в том, чтобы сделать жизнь счастливой для всех — не только для себя или для Верхней Троицы. Казалось почти невероятным, что он может встретить таких людей. В деревне он таких не видал, в городе тоже. Только читал о них.
…Так летели дни за днями. Весной и летом — Верхняя Троица, осенью и зимой — Петербург. Миша вытянулся, возмужал. Попривык к шумному городу, чаще стал ходить по его шумным прямым проспектам. Петербург перестал быть для него непонятным. Он даже полюбил его.
Когда Михаил проходил мимо заводов, всегда останавливался у ворот. Нравились ему огромные заводские ворота, нравились суровые, мужественные люди, которые рано утром скрывались за ними и поздно вечером, усталые, шли по домам. Пытался поспрошать кое-кого: нельзя ли поступить на завод. Оказалось, нельзя: на одно свободное место десятки желающих.
В 1891 году Михаил увидел, как рабочие хоронили писателя Шелгунова. Позади катафалка шли путиловцы, арсенальцы, судостроители. Шли в своей обычной рабочей одежде. Высоко над головами несли строгий величественный венок из дубовых листьев. На лентах отчетливо выделялась надпись: «Н.В. Шелгунову, указателю пути к свободе и братству, от петербургских рабочих». Шли в торжественном молчании. Могучая, великая сила чувствовалась в этом шествии. За колонной следовала полиция, но никаких попыток разогнать шествие не делала. «Неужто боятся рабочих-то?» — подумал Миша и тут услышал, как шедший впереди уже немолодой рабочий сказал, обращаясь к товарищу:
— Погляди, сколько нас собралось. Сила!..
Миша тогда не знал, что присутствовал на первой открытой демонстрации петербургского пролетариата, в ряды которого и он скоро встанет.
Четыре года прослужил Михаил у Болтовских. Четыре урожая сняли за это время в Верхней Троице. Только можно ль было назвать их урожаями? Померли за это время Ванюшка с Акулькой. Народилась Прасковьюшка. Мать с отцом постарели — измотала нужда да работа непосильная. Хорошо еще, Миша помогает, а то хоть по миру иди.
Михаил постепенно стал понимать, что «мальчиком» пути в жизнь тоже не найти. Все сильнее притягивал его завод. Миша решил оставить Мордухай-Болтовских.
Генерал, выслушав Калинина, обещал ему помочь устроиться на завод.
Уйти было трудно — жалко ребят, привык, как к родным. И те жалели его. Саша даже слезу пустил. Мария Ивановна поцеловала на прощание. Дмитрий Петрович сказал несколько напутственных слов.
На том и расстались.
Распрощался быстро, да не так быстро переступил Калинин заводские ворота. Оформление на завод затянулось, а есть-пить надо было. Обратно к Мордухай-Болтовским гордость не позволяла проситься. После долгих мытарств устроился «кухонным мужиком» в доме баронессы Брудберг. Помимо кухонной работы, баронесса возложила на него обязанность накрывать на стол, откупоривать вина, прислуживать гостям.
Работа претила Мише. А гостям, смотревшим на него свысока, и невдомек было, что лакей Михаил Калинин уже к этому времени был куда более развит и начитан, чем многие из них, благородных, и что глупость их, пустоту и невежественность он великолепно подмечает.
К счастью, служба у баронессы была недолгой.
Холодным осенним утром 1893 года Михаил с замирающим от счастья сердцем в первый раз в жизни прошагал через проходную завода «Старый Арсенал».