Изменить стиль страницы

Коненков перебирает в памяти подробности их последней встречи после возвращения Анны Семеновны из Парижа. Помнится, Голубкина сказала: «Больше туда не поеду!» — «Не понравилось у Родена?» — недоуменно спросил Коненков. «Нет, отчего же. Понравилось очень. Только у нас свои заботы, у них — свои. Поняла я. Чего же ездить? Надо работать. Собираюсь завтра в Зарайск».

У Коненкова на душе смутно. Импульсивный его характер угнетен затишьем перед грозой. Он жаждет бури. В нем — да только ли в нем: его чувства разделяет Дмитрий Кончаловский — поселилось тягостное чувство томления духа. Придет время, и Александр Блок в чеканных строках поэмы «Возмездие» выразит это кризисное состояние думающей о будущем родины русской интеллигенции.

И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть, и ненависть к отчизне.
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…

Все повернулось вдруг неожиданно и странно. В конце августа он наведался в Москву, где его ждало приглашение от фирмы Гладкова и Козлова взять крупный подряд на производство декоративно-оформительских работ: создание скульптурных, лепных и живописных украшений в помещении новой кофейни в доме хлеботорговца Д. И. Филиппова на Тверской. Коненков немедля принялся за разработку эскизов декоративного убранства кафе. Предложил Петру Кончаловскому принять участие в исполнении живописных работ. Тот согласился.

Коненков отгородил себе угол в просторном помещении — решил здесь, на месте, лепить в глине и формовать. В союзе лепщиков — была в Москве такая профессиональная федерация — нанял трех форматоров. Побывал Коненков у Волнухина и попросил его предложить училищным натурщикам позировать ему.

Эскиз, представляющий собой разработку темы вакхического празднества, хозяину кафе Филиппову и нанятому им архитектору Эйзенвальду понравился.

Коненков, стосковавшийся по большому делу, взялся горячо. Он ушел в работу с головой — окружающая его реальность словно бы перестала существовать.

— Я от Сергея Михайловича. Из училища. Меня зовут Таня… Таня Коняева.

Погруженный в себя скульптор пе сразу понял, что девушка, неслышно вошедшая в помещение, где среди бочек с зеленоватой глиной и пыльных ящиков с гашеной известью он колдовал над лукавым солнцеликим Вакхом, обращается к нему. Оторвался от станка хмурый, раздосадованный. Мгновение назад он был наедине с озорным, разудалым богом вина и веселья. Воображение унесло его в оливковые рощи Пелопоннеса: ему представлялось шумное пиршество. Пьяные глаза Вакха словно светлые прозрачные виноградины. Вокруг бога веселья — сатиры и сатирессы, козлоногий пан, стройные нимфы, крепкие загорелые фавны, опьяненные вином и весельем вакханки, фавненок в венке из винограда. Секунды длилось замешательство. Вернувшись к действительности, он вспомнил о своей просьбе к Волнухину.

— Простите великодушно… Я тут замечтался и не слышал, как вы вошли.

Скульптор будто невзначай взглянул на девушку, неторопливо протер влажным вафельным полотенцем длинные сильные пальцы, узкие, словно две ладьи, ладони. Легкими пальцами и ладонью от лба к подбородку он провел по лицу, секунду-другую подержал в кулаке короткую густую бороду и улыбнулся.

— Значит, вы от профессора Волнухина, — скульптор еще раз посмотрел на свою гостью. — Я глубоко признателен Сергею Михайловичу и вам за то, что отозвались на мою просьбу. Очень, очень рад вашему приходу.

Он протянул руку девушке, дружески представился:

— Сергей Коненков.

— О вас постоянно вспоминает Сергей Михайлович. Он боготворит вас.

— Ну, это напрасно.

— Я тоже так думаю, — в главах ее зажглось веселое озорство. — Хотя вы и творите здесь богов, — она оценивающе рассматривала в этот момент Вакха, которого застигнутый врасплох скульптор не успел закрыть, — но сами вы, мне кажется, человек земной, к счастью, на божество нисколько не похожий.

Довольные друг другом, они рассмеялись. Коненков при этом не сводил с нее смеющихся, все примечающих глаз. По-русски курносая, милые ямочки на нежных девичьих щеках, полуоткрытый от радостного удивления рот, высокий чистый лоб. Гладко зачесанные волосы подчеркивают скульптурность девичьей головки.

— А я, признаюсь, — вдруг посерьезнев, сказал скульптор, — в вас вижу богиню. Именно такой представляется мне богиня, выросшая на нашей, русской земле.

За плечами юной богини — по-российски суровая, нелегкая судьба. Ее отец Яков Коняев слыл богатырем. Он надорвался, подняв многопудовый предохранительный клапан парового котла, иначе взрыва бы не миновать.

Мать Тани Пелагея Прохоровна к моменту гибели мужа была инвалидом. На фабрике в аварии вагонеткой ей отрезало пальцы на ногах. Как удалось Пелагее Прохоровне вывести в люди двух дочек — Таню и Машу, дать им образование (обе учились в гимназии) — одному богу известно. Не обошлось без добрых людей, без сочувствия и помощи фабричных, на глазах которых обрушились на семью Коняевых два больших несчастья. Таня, волею судеб оказавшаяся в среде московской художественной интеллигенции, дорожила своей кровной связью с рабочим людом. Революционно настроенные московские пролетарии считали ее своей. Она и в самом деле была воспитанницей рабочего класса. Коненков тоже не переставал ощущать себя частицей трудолюбивого крестьянского рода. Это общее, роднящее, им открылось без слов, по наитию.

Между тридцатилетним, много пережившим скульптором и его моделью — юной натурщицей скульптурных классов Московского училища живописи, ваяния и зодчества — в эти несколько минут установились товарищеские отношения, в которых роль ведущего взяла на себя Татьяна.

Она была талантливой натурщицей: наперсница Вакха — вакханка с ее появлением начала чудодейственно оживать. Человек горячий, общительный, Таня в короткие, получасовые перерывы в позировании успевала поговорить с пекарями, кондитерами огромного филипповского предприятия. На третий день ее знали на всех пяти этажах и принимали за свою. Таня доверительно сообщила Коненкову: «Не сегодня-завтра может начаться».

Это известие не было для Коненкова неожиданностью. Он знал, что пекари недовольны тяжелыми условиями, нищенской оплатой труда. Филиппов, дававший цыганам «Стрельны» до пяти тысяч за приезд, твердо вел эксплуататорский расчет с рабочими своего предприятия, не желая и слушать о требованиях увеличить им заработок. Однако времена менялись. В воздухе даже в эту благодатную тихую пору бабьего лета пахло грозой.

В сентябре 1905 года в Москве с новой силой стала разгораться стачечная борьба рабочих. Повсюду на митингах звучали страстные речи в поддержку стачечников. Казаки и жандармы разгоняли митинги и собрания. Полицейские исправники доносили московскому генералу-губернатору о забастовках, стачках и сходках рабочих в Марьиной роще, на Воробьевых горах, в Измайловском зверинце, в Сокольниках и Хамовниках.

25 сентября началась стачка рабочих булочно-кондитерского предприятия Филиппова. Хозяин не пожелал вступать в переговоры со стачечным комитетом. Он вызвал войска.

Во двор ворвался отряд казаков — рабочие с четвертого этажа бросали в них камни и кирпичи. На противоположной стороне Тверской выстроилась цепь солдат с винтовками на изготовку. Послышалась громкая команда:

— Пли!..

Солдаты вели стрельбу по окнам дома, когда Коненков со своими помощниками покинул кофейню. Перебежали Тверскую и попали в Леонтьевский переулок.

В Леонтьевском переулке жил Василий Иванович Суриков. Когда возбужденный Коненков стремительно проходил мимо его квартиры, он его спросил:

— Революция началась?

Отношение Сурикова к революции выразилось в том, что именно в разгар событий девятьсот пятого года он пишет картину-песню во славу Степана Разина, работает над эскизами к картине «Емельян Пугачев».