Изменить стиль страницы

В последующие за приездом дни Онофре Боувила бездумно жил в свое удовольствие: спал и ел, когда хотел, совершал долгие прогулки по полям, разговаривал с людьми или уединялся. Никто его не трогал, хотя присутствие в деревне такой знаменитой личности ни для кого не было секретом с того самого дня, как он переступил порог дома своего брата. Все знали: много лет назад он уехал отсюда в Барселону и нажил там несметные богатства, но даже это не вызывало особенного любопытства. В большей или меньшей степени о нем были наслышаны все; многие еще помнили Жоана Боувилу, отца братьев, помнили о его поездке на Кубу и о том, как он вернулся, изображая из себя владельца большого состояния, которого не существовало и в помине, поэтому не было причины думать, что такая же история не может повториться с его сыном. Так говорили люди в деревне. Эти сомнения были Онофре на руку – более того, он их подпитывал. Впрочем, он не был до конца уверен, так ли уж неправы люди, говоря о его возможной материальной несостоятельности: в глубине души он имел сильные подозрения насчет Эфрена Кастелса и своего тестя – они без зазрения совести могли воспользоваться его отсутствием, чтобы обобрать его до нитки; не исключено, что у дона Умберта Фиги-и-Мореры может возникнуть искушение подделать документы точно так же, как он это сделал в свое время и по его наущению с контрактами генерала Осорио, экс-губернатора острова Лусон. Онофре подходил к этому вопросу философски: «Тогда был его черед, а теперь пришел мой». Брат, слыша подобные рассуждения, недобро на него поглядывал.

– Столько лет работы, и ради чего? – спрашивал он.

– Ну, – отвечал Онофре, – если бы я был подметальщиком или попрошайкой, я бы работал не меньше.

Только сейчас он начал понимать подлинный характер того жестокого общества, в котором совсем недавно вращался с напускной непринужденностью, но с подлинным осознанием своего могущества. На смену наивному цинизму юношеских лет пришел пессимизм зрелости, и он ужаснулся открывшейся ему безысходности.

– Ты всегда был дураком, – говорил ему брат в моменты душевной усталости и тревоги, – и пришло время, когда я могу сказать тебе об этом в лицо.

Подобные неожиданные проявления ненависти, как правило, оставляли его равнодушным, зато чрезвычайно занимали, казалось бы, пустяковые детали: потухшая печка в углу, игра света в прямоугольнике неба над внутренним двориком, когда его закрывала туча, шум шагов на улице, запах горевших в очаге поленьев, далекий лай собак… Иногда философская невозмутимость, которой он порой бравировал, уступала место вспышкам гнева: тогда он набрасывался на брата с оскорблениями. Об этих срывах Жоан почти не догадывался: он был алкоголиком и находился в относительно трезвом состоянии только два или три часа в день. В этот промежуток времени он с наглой хитростью и без малейших проблесков совести заправлял делами в муниципалитете. Люди в деревне давно к этому привыкли и смирились с таким положением вещей; в бесчестном поведении своего алькальда они видели издержки прогресса и старались, чтобы они их затрагивали как можно меньше. Жоан Боувила никогда не пытался извлечь из своего поста ничего другого, кроме возможности бездельничать, но даже такая маленькая община и та дала ему шанс, который превзошел все его скромные притязания, поставив во главе самой активной части обитателей деревни. Элита, вопреки ожиданиям Онофре, оказалась довольно многочисленной: священник, врач, ветеринар, аптекарь, учитель и владельцы продуктового магазина и таверны. С тех пор как Онофре уехал, селение сильно разрослось. Деревенская верхушка хорошо знала, кем он был, и каждый пытался завоевать его расположение; они обволакивали Онофре низкопробной лестью и позволяли ему в открытую выражать свое к ним презрение. Не было вечера, чтобы в дом не заявился с визитом кто-нибудь из этих жуликов мелкого пошиба. Молоденькому священнику, туповатому, алчному и лицемерному, эти визиты доставляли неимоверные страдания. Дело в том, что он с церковной кафедры постоянно клеймил позором женщину, жившую с Жоаном, а теперь из-за присутствия Онофре ему не только приходилось бывать в доме алькальда, но и проявлять в отношении женщины знаки вежливости. Онофре с братом вовсю над ним потешались.

– Видите ли, Мосен, – говорил ему Онофре, – я очень внимательно изучал Евангелие, но ни в одном месте не прочитал, чтобы Иисус Христос трудился ради куска хлеба. Чему он тогда может нас научить?

Слыша такую хулу, молоденький священник бледнел, кусал губы, опускал глаза и вынашивал в душе беспощадную месть. Онофре, без труда читавший его мысли, едва сдерживал смех. Все прочие в отношении него проявляли куда большую расторопность. Аптекарь и ветеринар были заядлыми охотниками. Они сообща владели несколькими борзыми и другими породистыми собаками и имели с полдюжины охотничьих ружей, поэтому время от времени приглашали Онофре и Жоана сопровождать их в походах. Но так как Жоан всякий день находился под хмельком, охотиться с ним было опасно. Владелец продуктового магазина пытался завоевать расположение Онофре прессой. Он еженедельно получал газеты, которые доставляли теперь из Бассоры в фургоне. По ним Онофре Боувила следил за политическими событиями, вызвавшими его бегство из Барселоны. В газетах в основном перепечатывались статьи из других изданий; новости доходили с опозданием и часто оказывались недостоверными. Похоже, это нисколько не смущало читателей. К тому же политика была в газетах на втором плане – предпочтение отдавалось местным новостям и всяким более банальным происшествиям. Подобный подход к оценке событий сначала выводил Онофре из себя; тем не менее через какое-то время он в корне изменил свое мнение: возможно, смещение приоритетов не было таким уж бессмысленным, как казалось на первый взгляд. Ведь и у него самого коренным образом изменилось видение жизни: то, что еще недавно мнилось ему крайне важным, сейчас выглядело пустым и вздорным. Онофре раздумывал над этим в моменты душевного равновесия, когда ему удавалось избежать встреч с докучавшими ему своими приставаниями деревенскими бездельниками и он прятался в укромных местечках, знакомых ему с детства. Многие из этих тайных убежищ уже не существовали, другие, может, и сохранились, но он их не находил, а третьи затерялись в таких местах, куда в его лета уже трудно было добраться. Те же, которые он находил и которые в детстве рисовались заколдованными замками, полными опасностей и чудес, на поверку оказывались тусклыми и жалкими. С высоты своего возраста Онофре видел их такими, какими они были в реальности, и вместо того, чтобы растрогаться, впадал в отчаяние и тоску. Одна только речушка не вызывала в нем разочарования и сберегла всю прелесть детских воспоминаний. После возвращения отца с Кубы они вместе ходили на речку почти каждый день. А теперь он ходил туда один, садился на камень, смотрел, как мимо бежит вода, как прыгает в ней форель, и слушал ее хрустальное журчание, похожее на говор живого существа. Противоположный берег сплошь зарос кустарником, и по утрам женщины развешивали на нем простыни для просушки. На фоне темных зарослей они сверкали такой белизной, что слепили глаза. Он поднимался и полной грудью вдыхал пьянящий аромат полей. В городе запахи, подобно людям, агрессивны и строго классифицированы – самые забористые, например вонь фабричных выбросов или благоухание дамских духов, перебивают все остальные. В деревне, наоборот, разнообразные запахи смешиваются между собой, создавая устойчивый аромат, который наполняет воздух и становится его частью, поэтому вдыхать аромат и дышать означает одно и то же. На дороге, спускавшейся к речушке, уже попадались сухие листья, под деревьями вырастали грибы всех цветов и форм. Стояла осень. Онофре полностью отдавался ощущению, навеянному далекими воспоминаниями; они, словно птицы в полете, пронзали его сознание черными скрещивающимися стрелами. Но стоило ему попытаться упорядочить этот хаотичный полет, как его окутывала вязкая мгла; на него нападало оцепенение, возвращавшее к исходной точке бытия, и перед ним возникали фигуры отца и матери. Они тянули к нему руки, чтобы увести за собой туда, где светилась яркая неподвижная точка, казавшаяся ему реальной, но недостижимой целью, поскольку он никак не мог уцепиться за руки родителей. В одном из ящиков комода той комнаты, которую ему выделили в доме брата, он нашел шаль матери, связанную из грубой деревенской шерсти, – она набрасывала ее на плечи как раз в это время года, когда наступали коварные осенние холода. Шерсть свалялась и пахла пылью и сыростью. Когда Онофре посещали похожие на галлюцинации воспоминания, он вытаскивал шаль из комода, садился в кресло и клал ее себе на колени. Так, неподвижно, он мог сидеть долгие часы, рассеянно поглаживая шершавую шерстяную поверхность. Его одолевали думы: а если бы в тот роковой день вместо того, чтобы искать приключений в городе, он выбрал спокойную зажиточную жизнь в деревне? Тогда сейчас он наслаждался бы нежностью и любовью в окружении близких ему людей. У него не было угрызений совести по поводу совершенного им зла; его мучила мысль, что он подчинился зову самых дорогих воспоминаний и очутился, пусть ненадолго, в их власти. Было попрано его самолюбие, и оттого запоздалая боль казалась еще сильней.