Изменить стиль страницы

Дарю, находившийся с миссией в Голландии, узнал правду гораздо позже.

В начале октября он написал брату Марсиалю, находившемуся в Риме: «Ты сообщаешь мне, что на твое имя приходят письма для Бейля. Он говорил мне всего лишь о нескольких днях отсутствия по делам, и, поскольку он давно себе такого не позволял, я не мог даже представить, что он совершит подобную эскападу, не узнав, удобно ли это и не требуется ли его присутствие в другом месте. Я нахожу неприличным, что он сделал тайну для меня из своего местопребывания. Это еще одно проявление легкомыслия…» Когда же Дарю узнал об истинной причине отъезда Анри в Италию, он и вовсе разразился гневом: «Пусть себе он любит оперу-буфф, но актерки-буфф — это уже дурной тон. Если хочешь продвигаться по жизни и получать должности, предполагающие доверие к человеку, надо вести себя иначе…» Анри надо было всего лишь соблюсти приличия, чтобы не раздражать своего сурового родственника, но он всегда был и всегда будет свободен душой, ведомой лишь чувствами.

Италия — страна мечты

7 сентября, около пяти часов, покончив с формальностями на таможне, Анри добрался до столицы Ломбардии. Его внимание сразу привлек «легкий запах навоза, характерный для улиц этого города. Он более, чем что-либо иное, свидетельствует о том, что я в Милане». Сначала Анри остановился на две ночи в «Альберго дель Поццо», которая была прославлена Карлом Гольдони как одна из самых знаменитых гостиниц Милана; затем переехал в «Альберго Реале». Он прогулялся по знакомым местам до Порто Ориентале — «здесь, в самом прямом смысле этого слова, прошло утро моей жизни» — и устремился в Ла Скала: «Когда я вошел в театр, то почувствовал такое волнение, что еще немного — и я бы расплакался». Оказалось, что он не забыл и Анжелу Пьетрагруа. Одиннадцать лет прошло со времени их первой встречи, но его воспоминания не угасли. Даже наоборот — они словно ожили: «Я не мог шагу ступить в Милане, чтобы не встретить что-то знакомое, а тогда, одиннадцать лет назад, я любил все это только за то, что в этом городе живет она».

В заново обретенном Милане Анри испытывает восхитительное волнение; он поторопился предстать перед Анжелой, в которой нашел «больше ума, больше величия и меньше грациозности, полной сладострастия», чем прежде. Он поведал ей о своих прошлых чувствах; она пригласила его в свою ложу и познакомила со сводной сестрой Розальбиной Ламберти, салон которой был одним из самых посещаемых в городе. Общество Анжелы и ложа мадам Ламберти станут его «наблюдательными постами» в Милане.

«Светский лев» снабдил себя книгами и — тросточкой: «Я решил, что тросточка поможет мне сбросить возраст на года четыре, и это мне удалось: оказалось, что я могу провернуть ее в руке раз двенадцать кряду — таким образом, во мне сразу виден человек большого света и ценитель женщин. И теперь я могу не ходить заложив руки за спину — на манер папаши». Он посещает все театры подряд. Он восторгается церковными фресками, навещает дворец Брера, становится завсегдатаем у лучшего французского ресторатора в Милане (его ресторация находилась в самом здании Ла Скала), любуется миланской архитектурой и, по контрасту, бранит парижскую грязь: «Хочется крикнуть жителям Парижа, которые воображают себя такими просвещенными в смысле умения распоряжаться собственностью и поддерживать порядок: „Вы варвары, ваши улицы источают дурной запах, по ним нельзя сделать и шагу, чтобы не покрыть себя черной грязью — этой грязью, которая придает столь омерзительный вид людям, вынужденным ходить по улицам пешком. Все это проистекает из вашей абсурдной идеи, что улицы должны быть общественными сточными канавами. А канавы должны находиться под улицами. Посмотрите на улицы Милана. Идеальная чистота; по ним можно мягко ехать в коляске, приятно идти пешком — и при всем этом Милан всего лишь вымощен булыжником, в нем нет мостовых, как в Фонтенбло“».

Его отношения с Анжелой становятся все ближе: она не только рассказала ему историю своего разрыва с Луи Жуанвилем, но у нее даже вошло в привычку завершать их беседы милой фразой «al rivederci questa sera al teatro» («до встречи в театре сегодня вечером»), что приводит его в умиление. Его воспоминания чудесны, и тем легче они переходят из прошлого в настоящее: он чувствует, что снова влюблен без памяти. Ничто не омрачает его счастья — до того фатального момента, когда его опять охватывают желание и робость признаться в этом возлюбленной: «…C этого несчастного момента ужасная чернота начинает заполнять мою душу». Ла Скала не доставляет более наслаждения меломану, он погружается в черную меланхолию: «Я возвращался к себе в ярости; я готов был рвать на куски какую-нибудь окровавленную плоть — как если бы я был Лапоном. Подобный акт насилия занял бы меня, развлек — и тем бы утешил». Не имея ничего под рукой, что можно было бы искромсать, он набросился на «Королевский альманах», который прочел с чрезвычайным вниманием, — ища, к чему придраться. Затем опять впал в ярость — на грани безумия. Его негодование продолжало расти. Негодование — по поводу чего? По поводу всего: его раздражают соседи по партеру; он упрекает самого себя — за несоблюдение своего достоинства, так как слишком долго пробыл в ложе своей возлюбленной; он гоняет своего лакея по мелочам… Он не щадит даже свои миланские воспоминания, которые уже не кажутся ему такими трогательными…

12 сентября Анри сделал над собой огромное усилие и объявил Анжеле о своей страсти. Она растрогалась и заплакала; они обнялись и перешли на «ты», но она ему не уступила: «Уходи, уходи; я чувствую, что тебе нужно сейчас уйти, чтобы я могла сохранить спокойствие. Возможно, завтра у меня уже не хватило бы сил так ответить тебе». И разве не говорила она ему уже, что считает подобные связи чем-то вроде брака? «Первые четыре месяца любовники наслаждаются, а затем зевают рядом год или два — в угоду общественному мнению».

В планах Анри — путешествие по Италии, но он никак не может решиться покинуть Ломбардию: возможно, Анжела, несмотря на избыток в ней холодной рассудительности, все-таки его любит?.. Его дальнейшие действия зависят от ее решения: либо он становится ее любовником и остается — либо он уезжает и никогда им не станет. Выбор был слишком тяжел, и жизнь в Милане стала казаться ему несносной. Кроме того, он прекрасно знает прихотливость своих настроений: «Я искренне проклинаю свою гордость. Если бы оказалось, что она меня не любит, я переживал бы ужасные моменты моей жизни: мысль о том, что я не любим этой редкой женщиной, отравляла бы мне все иные удовольствия. Но если выяснится, что она меня любит, — меня тут же одолеет скука. Источник этого несчастья — во мне самом. Как хотел бы я иметь рядом друга, который всякий раз выжигал бы каленым железом эту часть моей души!»

Анри наметил день отъезда на 22 сентября и написал Луи Крозе: «Мне думается, что по возвращении в Париж я стану скупым и льстецом — чтобы иметь деньги и получать отпуск от службы». Накануне, 21 сентября, он наконец одержал столь долгожданную победу над Анжелой: он даже записал дату и точное время на своих подтяжках — теперь он мог с легким сердцем покинуть Милан.

Он проехал Лоди, Кремон, Мантую и Моден — «самый чистый и веселый из городов Италии, которые я посетил» — и добрался до одной из целей своего путешествия — Болоньи. Оказалось, что театр в Болонье «пахнет провинцией — он голый и бедный». Здания в городе поразили его простотой и величием. Целыми днями он бродил по художественным галереям, мог без устали созерцать полотна Рени Гвидо — его «Портрет женщины» напомнил ему Вильгельмину фон Гресхейм.

25 сентября Анри выехал во Флоренцию и добрался до нее в самую бурю. «Такое ненастье хорошо было бы созерцать из окна какого-нибудь замка в Апеннинах, но оно не располагало к обозрению живописи в церквях — местах слабоосвещенных по своей природе». Первым делом он отдал дань уважения Альфьери, который захоронен в церкви Санта-Кроче — рядом с Микеланджело, Макиавелли и Галилеем. «Надо признать, что немногие церкви почтены такими могилами. И в такой церкви хотелось бы быть захороненным». Он сравнивает эти надгробные памятники с захоронениями во Франции, и его «бросает в краску от негодования по поводу дрянных гипсовых ящиков, в которых покоятся Расин, Лафонтен, Буало и Мольер, — мне думается, все вместе в каком-нибудь углу Музея французских памятников».