Я, со своей стороны, честно признаюсь, что совершенно не способен удовлетворить любопытство тех, кто хотел бы узнать о теологии тайпийцев. Не уверен даже, что сами тайпийцы способны это сделать. Они либо слишком ленивы, либо слишком разумны, чтобы беспокоиться из-за каких-то абстрактных религиозных проблем. За то время, что я у них прожил, не было ни одного конклава, ни собора, на котором бы затрагивались и решались принципы веры. Здесь царила, как видно, полная свобода совести. Кто хотел, мог молиться неказистому богу с вислым бутылкоподобным носом и жирными обрубками-руками, кое-как сложенными на груди; а другие поклонялись какому-то священному чурбану, ни на что не похожему и потому едва ли заслуживающему даже названия идола. Островитяне всегда с молчаливым уважением относились к моим собственным взглядам на религию, и я счел бы себя бестактным и невоспитанным человеком, если бы стал любопытничать насчет их веры.
Но хотя мои сведения о местной религии, несомненно, очень ограничены, я обнаружил у них один суеверный обряд, весьма меня заинтересовавший.
В одном из самых удаленных уголков долины Тайпи, по соседству от озера Файавэй — как я окрестил место наших лодочных прогулок, — где в два ряда по обоим берегам ручья растут зеленые пальмы и колышут лиственными рукавами, словно машут вслед бегущей воде, стояла гробница какого-то вождя. Как и все прочие здешние сооружения, она была воздвигнута на небольшой каменной площадке пай-пай, однако значительно более высокой, чем бывают пай-пай обычно, и потому заметной издалека. Легкая кровля из выгоревших пальмовых листьев венчала ее, словно повисший в воздухе балдахин, — только вблизи видно было, что его поддерживали по углам четыре тонких бамбуковых столбика чуть выше человеческого роста. Вокруг была расчищена небольшая полянка, огороженная четырьмя стволами кокосовых пальм, лежащими на четырех тяжелых краеугольных камнях. Место это было священным. О строжайшем запрете — табу предупреждал мистический свиток белой тапы, подвешенный на белом note 5 же шнурке к верхушке воткнутого в землю тонкого шеста. И запрет, как видно, ни разу не был нарушен. Здесь стояла могильная тишина, прекрасен и величав был пустынный покой этих мест, а мягкие тени высоких пальм — о, я вижу их как сейчас! — нависали над затерянным храмом, словно стараясь укрыть его от назойливых солнечных лучей.
Откуда бы вы ни подходили к заповедному месту, гробница усопшего вождя видна была издалека; он сидел на корме боевого челна, укрепленного на подставке чуть выше уровня пай-пай. Челнок был футов семи в длину, из какого-то темного красивого дерева, покрытый сложной резьбой и увешанный украшениями из цветной плетеной соломы, в которой кое-где поблескивали морские раковины; ряд таких же раковин тянулся поясом по обоим бортам. Сама фигура вождя — из чего она была сделана, я не знаю — была закутана в мантию из коричневой тапы, виднелись только кисти рук и голова, искусно вырезанная из дерева и увенчанная роскошным плюмажем. Красиво выгнутые перья неустанно колыхались и раскачивались над челом вождя, послушные слабому дуновению морского ветра, проникавшему в этот сокровенный уголок. Концы длинных пальмовых листьев свисали с кровли, и в просветы между ними виден был почивший воин, сжимающий в руках боевое весло, вероятно, гребущий, — он всем телом подался вперед, наклонив голову; он спешил своим путем. А напротив, не отводя от него вечного взора, прямо в лицо ему глядел человеческий череп, установленный на носу челнока, — словно эта замогильная носовая фигура, повернутая задом наперед, смеялась над нетерпением гребца.
Когда я первый раз попал в это необыкновенное место, Кори-Кори объяснил мне, — во всяком случае, так я его понял, — что вождь плывет в царство радости и хлебных плодов — полинезийский рай, где хлебные деревья ежеминутно роняют на землю спелые шары, а бананы и кокосы всегда имеются в избытке; там целую вечность возлежат на циновках, еще более мягких, чем в долине Тайпи, и каждый день купаются в кокосовом масле, погружая в мягчайшую из жидкостей светящиеся тела. В этой блаженной стране вдоволь перьев, кабаньих клыков и кашалотовых зубов, куда более драгоценных, чем блестящие безделушки и цветная тапа белого человека; и, что самое замечательное, множество женщин, значительно превосходящих прелестями дочерей земли. Словом, прекрасное место, как полагал Кори-Кори, хотя едва ли так уж намного лучше, чем долина Тайпи. Я спросил, не хочется ли ему последовать туда за этим воином. Да нет, ответил он, ему и здесь хорошо, но когда-нибудь и он, наверное, отправится туда в своем собственном челноке.
Я как будто бы вполне понимал, что говорит Кори-Кори. Но он все время употреблял одно выражение, сопровождая его каким-то особенным жестом, и смысл этого высказывания я никак не мог постичь. Думаю, что это была пословица; я и потом не раз слышал от него эти же слова и, по-моему, в том же самом значении. Вообще, у Кори-Кори было в запасе множество таких кратких складных изречений, которыми он любил украшать беседу, и всякий раз, прибегая к ним, давал понять, что тем самым вопрос исчерпан — лучше и больше тут уж ничего не скажешь.
Может ли статься, что на мой вопрос, не хочет ли он отправиться в райские кущи, где столько хлебных плодов, кокосов и юных красавиц, он ответил изречением вроде нашего, толкующего насчет журавля в небе и синицы в руках? Если так, Кори-Кори, несомненно, весьма рассудительный и умный молодой человек, и у меня не хватает слов, чтобы выразить свое восхищение.
Когда бы ни случилось мне во время прогулок по долине очутиться вблизи этого мавзолея, я неизменно сворачивал с пути, чтобы его посетить: чем-то он притягивал меня. Облокотясь на ограду и подолгу следя за тем, как колышутся роскошные перья над головою удивительного истукана, послушные морскому ветру, тихо гудящему меж высоких пальм, я любил поддаваться очарованию местных поверий и почти видел, что суровый воин в самом деле держит путь в небо. Тогда, собравшись уходить, я желал ему счастливого и быстрого плавания. Греби же, о доблестный вождь, поспешай в страну духов. На земной взгляд, движение твое неприметно, но оком веры я вижу, как твой челн разрезает светлые волны, что катятся, обгоняя тебя, и разбиваются о смутно встающий впереди берег.
Странное это поверье служит лишь еще одним доказательством того, что, как ни мало образован человек, его бессмертную душу все равно неотступно влечет неведомое будущее.
Хотя теологические теории островитян оставались для меня загадкой, их ежедневная религиозная практика была открыта моему наблюдению. Нередко, проходя мимо маленьких кумирен, приютившихся под тенью Священных рощ, я видел принесенные жертвы: загнившие плоды, разложенные на простом алтаре или висящие в разваливающихся корзинах вокруг грубого, неказистого идола; я побывал на празднике; я ежедневно созерцал оскаленных богов, выстроенных в шеренгу на площадке хула-хула; я часто встречался с людьми, которых имел все основания считать жрецами. Но кумирни были явно заброшены; трехдневное празднество оказалось всего лишь веселым сборищем, идолы — не опаснее любых других поленьев, а жрецы — первыми весельчаками в долине.
Словом, надо признаться, что религия у тайпийцев была не слишком-то в моде: божественные проблемы мало занимали легкомысленных обитателей долины, а справляя свои многочисленные праздники, они просто искали в них для себя развлечений.
Забавным доказательством этого был один обряд, который часто исполнял Мехеви вместе со многими другими вождями и воинами; но я никогда не видел, чтобы в нем принимали участие женщины.
Среди тех, кого я причислял к духовному сословию долины, был один, особенно привлекавший мое внимание; я считал, что он не иначе как глава этого сословия. Это был величественного вида человек в расцвете лет и сил, со взглядом снисходительным и добрым. Звали его Колори. По тому, какой властью он пользовался, как заправлял Праздником тыкв, как гладко и невозмутимо было его лицо, какие мистические знаки были вытатуированы по всему его телу, и прежде всего по тому, что он часто носил нечто вроде митры
Note5
Белый цвет на Маркизских островах, видимо, вообще считается священным. — Г. М.