Изменить стиль страницы

— Пожалуй, что да. Гоголь, — проговорил он, будто вслушиваясь в звучание этой странной для русского уха фамилии. — В нём всё…

Мы в семье привыкли к тому, что в урочное время, в сезон, работая, как пахарь, без выходных и праздников, Михаил Александрович умеет и отдыхать, полностью отключаться отдел. Но в этом круизе он сделал исключение, взяв с собой томик Гоголя, и теперь готовился к записи «Мёртвых душ» на Всесоюзном радио, делая в тексте пометки карандашом, обозначая интонации, ударения, выделяя ключевые фразы и абзацы.

— На чём мы с тобой вчера остановились? — спросил он, проиграв первую партию и расставляя чёрные.

— На ваших первых воспоминаниях. На некоем Карле, который украл у какой-то Клары…

— Ничего он ни у какой Клары не украл! — вспомнил Ульянов. — Карл учился с нами в начальных классах. Не то эстонец, не то латыш. А прибалтов у нас очень много было. Власти к ним относились настороженно. Особенно когда война началась. А мы дружили, хохотали, в снежки играли… Был у нас еще Варкентин… Немец, который преподавал в школе язык.

— Так вот куда по воле товарища Сталина Интернационал переместился — в Сибирь! А в вас, случайно, не течёт какая-нибудь эдакая, австрийская, чешская или, может, фламандская кровь? Ваша, Михаил Александрович, чистоплотность, маниакальное, извините, стремление к тому, чтобы любая вещь лежала на своём месте, подозрительны…

…Позволю тут себе небольшое отступление. Первое, что бросилось в глаза, когда пришёл я свататься в квартиру Михаила Ульянова и Аллы Парфаньяк на Пушкинскую площадь, — какая-то клинически-стерильная чистота и порядок. Да на второй же день знакомства, — а познакомились мы с Леной Ульяновой в журнальном корпусе издательского комплекса «Правда», что напротив Савёловского вокзала через эстакаду: она, заканчивая Полиграфический институт, начинала работать художественным редактором в «Смене», я на том же шестом этаже трудился в качестве разъездного корреспондента «Огонька»; она мне сразу приглянулась серо-голубыми врубелевско-глазуновскими глазищами, статью, я с детства неравнодушен к крупным женщинам, сыграла роль и прошедшая по этажам информация о том, что это дочь Ульянова, и я самонадеянно, как обычно в то время, зашёл в кабинет к художникам и познакомился — так вот, на второй день она пришла на работу мрачная, каким в жизни представлялся народу сам артист Ульянов.

«Что случилось, Лена?» — поинтересовался я в коридоре, где курили. «Ничего». — «А всё-таки?» — «Мать с отцом скандал устроили: мол, не убираюсь, всё разбросано, курила у себя в комнате… Они у меня такие чистюли. А мы с тобой, между прочим, до четырёх утра по телефону болтали. И я работала, они этого не понимают!» — «Куда им понять», — согласился я.

В моей комнате на Ломоносовском её покоробил творческий, как мне представлялось, беспорядок: рукописи вперемежку с джинсами, фотографиями, воблой, крышками от пивных бутылок и пр. и пр. «Меня бы за такое убили, — сказала она с некоторой даже завистью в низком голосе. — С детства только и слышу: Лена, не разбрасывай игрушки, Лена, убери за собой, Лена, вытри пыль, Лена, подмети пол, Лена, вынеси мусор, Лена, помой посуду… Я приходила к друзьям, к тем же Кольке Данелия, Антошке Табакову, Денису Евстигнееву — ни у кого дома не было такого культа чистоты, как у нас. У матери, у отца, который даже в большей степени не выносит беспорядка. Все уши прожужжит. Посадит так напротив себя и начнёт: Лена, послушай меня внимательно, если не будет порядка на столе, в комнате, то не будет порядка и в голове, в работе, в жизни, ты видела, чтобы у меня вот так всё было разбросано?.. У него действительно всегда идеальная чистота и порядок — даже скучно. Когда у меня уже наконец свой дом, своя жизнь будет?..»

В тот же день в ресторане Дома журналистов, для храбрости хлебнув из-под полы (из-под стола) принесённой с собой водки (в ресторане заказывать было всё-таки дороговато, хоть и чувствовал я себя эдаким советским гусаром, если не кавалергардом), я сделал ей предложение. И ещё через пару дней Елена привела меня в Театр Вахтангова знакомить с родителями. Шёл «Ричард III», Михаил Александрович «рвал страсти в клочья и метал», как выразилась простая по виду женщина, сидевшая во время спектакля за моей спиной и всё время охавшая и ахавшая, переживавшая, «как бы удар не хватил артиста Ульянова». После окончания спектакля мы подошли к боковому актёрскому подъезду, где несколько поклонниц ждали Ульянова с букетами. Он вышел, весь опрятный, что показалось странным после того, что творилось на сцене, поблагодарил за цветы, тактично передал их на глазах у почитательниц не супруге, а дочери, расписался на программках и повернулся ко мне: «Ульянов. — Рукопожатие плотное, по-сибирски сдержанное, испытующее, но не то что с ходу выказывающее силу, как бывает у горожан, а как бы отдающее себе отчёт в своей силе и деликатное, как, скажем, у борцов-дзюдоистов. — Поедемте к нам попьём чайку». Мы сели в его бежевую «четвёрку» — и я, к тому времени уже автомобилист с кое-каким стажем, сразу обратил внимание на идеальный порядок в салоне: у меня панель приборов вечно была в пыли, на полу, на заднем подоконнике всегда валялись какие-то бумаги, перчатки, зонтики… И всё, до мельчайшей лампочки, в «жигулях» Ульянова было исправно, работало.

«Обувь снимать?» — осведомился я в прихожей, надеясь, что ответят, как у нас: да проходи в ботинках, чего там! «Вот тапочки, — сказал Михаил Александрович. — Сюда, на кухню. Мы вечерами здесь обычно». Ослепили вычищенные, выскобленные до блеска медные кастрюли, тазы, чугунные сковородки, мойка, от которой любовно не отходила Алла Петровна, газовая плита, кафель, оконные стёкла… Когда поговорили о том о сём — о машинах, литературе, кино, даже политике, — показаться умнее, чем на самом деле, я, робевший, конечно, старался, но в меру, потому как естественным, домашним был на своей деревянной, в деревенском духе, идеально чистой кухне Ульянов, облачённый в тёплый коричневый полухалат, — я вышел; и также поразили меня чистотой туалет и ванная, от полотенец и зеркал до швов между плитками; а потом и кабинет с коллекцией дарёных кинжалов, сабель, самурайских мечей, бумерангов на настенном ковре, с антикварным, в идеальном состоянии письменным столом, у которого мы сели потолковать по-мужски о будущем; и затем выходящая окнами на Пушкинскую площадь гостиная со сверкающим паркетом, со множеством картин, антикварных напольных и настенных часов без единой царапинки и пылинки на полировке корпусов.

Позже, уже став зятем, приходя на Пушкинскую, я первым делом получал от тёщи задание оттащить в прачечную баулы с бельём, пропылесосить стеллажи с книгами («ты писатель, — говорила она с ударением на первом слоге, — тебе это ближе»), выбить во дворе ковры, протереть пыль. Качество помывки полов Алла Петровна проверяла не хуже заправского боцмана: вдруг нырнув в дальний угол комнаты или за плиту на кухне, дабы посмотреть, остался ли носовой платок белоснежным. Я уж не говорю о качестве мытья посуды — однажды мне чуть в голову не полетела кастрюлька с подгоревшими остатками гречневой каши, оказавшаяся по недогляду в сушке с чистой посудой. «Мне-то наплевать, — разъясняла она. — Михаил Александрович у нас физически не выносит неряшливости, грязи, всегда таким был, сколько я его знаю. Да и друзья по общежитию, Юра Катин-Ярцев, Серёжа Евлахишвили, рассказывали». Когда появилась в доме внучка Лиза, чистота и свежий воздух стали идеей фикс. И порой даже предметом тёплых семейных скандалов.

— …Так не течёт в жилах кровь немца, Михаил Александрович? — пытал я на офицерской палубе «Белоруссии», слегка поддаваясь в шашки. — Или, там, шведа?

— Да нет, слишком уж из простых мы людей. Простых, работящих.

— Выходит, шведы не работящие?

— Работящие, конечно. Но… по-другому.

— Что значит — по-другому? — не отставал я. — Сдаётся мне, рубахи на них не прели. Потому что работали не так, чтоб на разрыв аорты, а всё время, постоянно. И за водкой через Иртыш по шуге геройски не гоняли в День Великой Октябрьской революции.