Изменить стиль страницы

«…Хорошо помню, как мы с Мишей готовили роль Кирова», — рассказывал мне Юрий Васильевич Катин-Ярцев, однокашник и один из двух истинных, пожизненных друзей Ульянова. Я иногда завозил ему домой на улицу Герцена книги, приобретённые через закрытую, снабжавшую дефицитными изданиями членов ЦК и министров «Книжную экспедицию». Ульянов был в номенклатурном списке, чего всегда стеснялся, и в «закрытом распределителе» на улице Грановского, куда мы с Леной однажды с ним пошли и стали, как в бессмертном булгаковском «Мастере», восхищаться: «Какой хороший магазин!..» — не находил себе места. Катин-Ярцев был поистине «книжным червём», почти в буквальном смысле: кажется, мебели в его квартире вовсе не было, ей не хватало места, потому и читал, и писал, и репетировал, и обедал, и спал он на книгах, сложенных штабелями. «Что-то я Мише давал почитать о Кирове, но всё время свободное он проводил в библиотеке, — вспоминал Юрий Васильевич. — И спрашивал, спрашивал: как? где? что? когда? зачем? в каком смысле? что подразумевается? почему?.. Эдакий Почемучка. Самый пытливый парень был на курсе. До всего сам пытался докопаться. Даже надоедал…»

«Я тоже помню его роль Кирова, — рассказывал мне второй истинный, пожизненный друг Ульянова Сергей Сергеевич Евлахишвили, усекший фамилию до Евлахова. — Миша так готовился, так дико переживал, будто Гамлета предстояло сыграть. А Киров у него юморной получился. Настолько, что зал так и не понимал до конца спектакля, над чем же этот Киров хохочет с первого своего появления на сцене…»

Кроме этих двух мужчин, артиста и режиссёра, явно несопоставимых с его степенью известности, успеха и т. д., друзей у Ульянова не было. Да и у кого из знаменитых, великих друзья были? Десятки, если не сотни «друзей» нарисовались у Высоцкого после кончины. А при жизни тоже было от силы двое-трое истинных…

Сына Евлахова Ульянов «отмазал» от армии, сходив к военкому Москвы. Евлахов в ответ предложил мне написать сценарий на утверждённую в годовом плане Центрального телевидения тему о призыве в армию. Главным героем телефильма должен был стать сугубо положительный офицер военкомата. И я написал. Евлахов управился с этой плановой работой в кратчайшие сроки и приступил к съёмкам «Тевье-молочника» по роману Шолом-Алейхема с Ульяновым в главной роли. А фильм «Призываюсь весной» вышел, его показали по Первому каналу. Но лучше б не показывали.

И если уж продолжать тему моей несостоявшейся карьеры сценариста, то стоит вспомнить и другой фильм — «Чаша терпения». Я писал сценарий в расчёте на Ульянова. Он по моему замыслу должен был сыграть егеря, сражающегося в заповеднике с браконьерами. Человека чистого, чуть ли не святого. Я писал, имея в виду подтекст, «второе дно». Нечто вроде того, что делал на экране великий Жан Габен, с которым часто сравнивали Ульянова, да вдобавок ещё с евангелистскими мотивами. Но Михаил Александрович сниматься отказался, сославшись на то, что «неудобно, скажут, развёл Ульянов семейственность». Режиссёром и исполнителем главной роли стал народный артист СССР Евгений Семёнович Матвеев (справедливости ради отмечу, что он выбрал сценарий на «Мосфильме» из сотен других сам, без всякого блата). Возлюбленную героя сыграла прелестная Ольга Остроумова (их постельная сцена до сих пор коробит зрителя). Матвеев темпераментно исполнил роль. Добротно. Но — без «второго дна». Хотя зрители на показах плакали, сам был свидетелем, когда возил ленту по стране, зарабатывая на хлеб насущный. В том месте, где героиню Остроумовой подстреливают, как птицу влёт, а парализованный её сын встаёт и идёт, — в Чебоксарах, например, в зрительном зале рыдали. Ульянов своего мнения по поводу нашей с Матвеевым картины «Чаша терпения» не высказал.

— …Жукова настоящего ещё сыграют, — повторил я, сидя с Михаилом Александровичем в парной «Белоруссии». — И Наполеон, скажете, у вас не настоящий, медальный? Не соглашусь с этим.

— Наполеон мой не медальный… Ты спрашиваешь, кому идея поставить «Наполеона» пришла? Знаешь, есть в нашей профессии такой миг дрожи душевной. Похожей, возможно, на дрожь золотоискателя, нашедшего россыпь. Когда ты вдруг наталкиваешься на прекрасную по мысли и с точки зрения драматургии пьесу с героем, которого смог бы сыграть. И ты в нетерпении, внутренне уже сыграв всю роль, торопишься поделиться с другими счастьем находки. Ищешь товарищей, союзников, готовых с тобой сейчас же приступить к работе. И у тебя в голове уже готов монолог, пылкий, страстный, который, ты уверен, убедит любого. И ты мчишься в родной театр… Вот такое со мной произошло, когда в самом начале семидесятых я натолкнулся на пьесу «Наполеон Первый» драматурга Фердинанда Брукнера. Ведь нет, как ты понимаешь, более популярной исторической личности, чем Наполеон Бонапарт…

— Утверждение, Михаил Александрович, спорное. А однофамилец ваш? А несостоявшийся художник, нищенствовавший в Вене?

— В библиотеках громадные стеллажи заставлены книгами о Наполеоне. Но главное, может быть: ни одному историческому герою не давали столь противоположных, противоречивых, сталкивающихся оценок. Гениальный диктатор! Ты вспомни мечты князя Андрея Болконского из «Войны и мира», размышления Раскольникова: тварь я дрожащая или право имею переступить закон нравственный, Божеский… Почему же ему-то, Раскольникову, нельзя, если можно — и в миллионы раз больше! — Наполеону, тоже ведь человеку!.. Ты о Гитлере вспомнил. Это, конечно, другое. Хотя пьеса написана была в 1936 году в Америке, куда Брукнер эмигрировал из фашистской Германии. В деяниях Наполеона драматург находил ассоциации со своим временем. Может, в этом и есть некая суженность, тенденциозность…

— А вы разве не жалуете в искусстве, в драматургии ассоциации? А как же Театр на Таганке вашего бывшего однокашника-вахтанговца Юрия Петровича Любимова? Там всё на ассоциациях. Да везде, в любой пьесе, сценарии, книге… Недавно тут «Осень патриарха» Гарсиа Маркеса перечёл — мощнейшие ассоциации, притом не только с какими-то далёкими от нас латиноамериканскими диктаторами.

— Как же я могу не жаловать ассоциаций? Сам ими жив: Ричард Третий, Антоний… Но позиция актёра, я считаю, должна быть чёткой. Да сама наша профессия делает субъективным и наделяет чёткой позицией. Потому что актёрство просто мертво, коли не омыто животворной водой современности. Я сын сегодняшнего времени с его тревогами, вопросами, проблемами. Я полон ими. И могу на всё смотреть только через призму этих чувств и знаний.

— Так вот это как раз и вменяют вам ваши не-почитатели, извините, в вину! Сравнивают злободневные работы Ульянова с Тарковским, Смоктуновским, Висконти, Феллини…

— Феллини я считаю великим режиссёром. И что касается ассоциаций, то они едва ль не в каждом его кадре.

— Но не лобовые же намёки на подлость существующей власти! Там тонкость, парадоксальность мира, его иллюзорность, философия… Ассоциации ассоциациям рознь.

— А у меня, выходит, лобовые? — осведомился Ульянов таким тоном, что при 115 градусах в сауне спина моя похолодела. — Парадоксально вот что — актёр, оторвавшийся от сегодняшнего дня. Кому он нужен, такой музейный экспонат? Не только актёр. Вовсе никому ничем не известный и не интересный при жизни художник, я имею в виду, поэт, живописец, музыкант, обретающий громкую славу после смерти, — это великое исключение.

— А большинство из импрессионистов и постимпрессионистов?

— Во-первых, они были известны, конечно, уже при жизни. Может быть, картины и не покупали, потому что мода была на другое. Но их знали. А во-вторых, исключение подтверждает правило.

— Иными словами, вы хотите сказать, что если наши поэты Евтушенко, Рождественский, Вознесенский, художники Глазунов, Шилов знамениты при жизни, то, значит…

— Вовсе ничего это не значит. Но актёрство — дело сегодняшнее. Завтра будет завтра… Короче говоря, Наполеон притягивал. Мне показалось, что пьеса Брукнера даёт возможность выразить мысль, тревожащую меня. Отвратительны деспотизм, тирания, возникновение бесчисленного количества так называемых «сильных личностей», их бесовская жажда возвыситься над всеми, поработить, кем-то повелевать и диктовать свои условия.