На палубе американского капитана сразу же обступила шумная толпа белых и негров, и черные превосходили числом белых более значительно, чем это можно было ожидать даже на работорговом судне. Но все они в один голос, одними словами принялись излагать ему печальную повесть их общих страданий, и с особой страстью звучали жалобы женщин, которых там было немало. Цинга и лихорадка унесли многих из их числа, главным образом испанцев. У мыса Горн они едва не потерпели кораблекрушение, потом много дней дрейфовали среди полнейшего безветрия. Запасы провизии у них на исходе; вода почти кончилась; губы у всех рассказчиков запеклись и потрескались.
Все эти взволнованные речи обрушились на капитана Делано, а он между тем одним взволнованным взором обвел окружившие его лица и палубу испанского фрегата.
Когда в море всходишь на борт чужого корабля, в особенности иностранного, со смешанной командой полинезийцев или азиатов, впечатление бывает такое же, как при посещении незнакомого дома в чужом краю: и дом, и корабль, один за высокими стенами и ставнями, другой — за крепостными валами бортов, до последней минуты скрывают от взгляда то, что находится внутри; только среди пустынного океана, когда внезапно и полно разворачивается живая картина его внутренней жизни, в ней оказывается что-то колдовское. Весь корабль представляется как бы нереальным, люди в странных одеяниях, в странных позах, со странным выражением лиц, кажутся лишь тенями, сейчас только вышедшими со дна морского, куда им через мгновение предстоит снова кануть.
Быть может, нечто в подобном роде испытал и капитан Делано, и тем страннее показалось ему здесь все то, что и совершенно равнодушному взгляду не могло бы не представиться заслуживающим удивления. Прежде всего ему бросились в глаза четыре престарелых негра с убеленными сединой, курчавыми, точно верхушки берез, головами. Величаво возвышаясь над шумом и суетой, царившими на палубе, они, точно сфинксы, недвижно возлежали друг против друга на крамболах и на противоположных планширах над грота-русленями, и каждый держал в руке старый конец и со стоическим спокойствием щипал паклю, складывая ее кучкой у себя под боком. Свою работу они сопровождали нескончаемым, тихим монотонным гудением, точно четыре седовласых волынщика, играющие похоронный марш.
На краю юта, обращенные к шканцам, но вознесенные, как и щипальщики пакли, футов на восемь над сутолокой палубы, на равных расстояниях один от другого сидели, скрестив ноги, еще шестеро чернокожих, и каждый держал по заржавленному топору, начищая его, точно кухонный мужик, с помощью кирпича и тряпки; в промежутках между ними лежали, дожидаясь своей очереди, целые стопки ржавых топоров. Четверо щипальщиков пакли время от времени еще обращались с короткими репликами к кому-нибудь из находящихся внизу, но шесть точильщиков сидели совершенно безмолвно, не переговариваясь ни с другими, ни даже между собой, и прилежно делали свое дело, лишь по временам, со свойственной неграм склонностью сочетать работу и игру, оборачивались попарно друг к другу и сталкивали в воздухе ржавые лезвия, точно ударяя в литавры, подымая при этом варварский звон. Эти шестеро, в отличие от остальных, имели дикарский африканский облик. Но первый взгляд, которым капитан обвел палубу, задержался на этих десяти фигурах не долее одного мгновения, нетерпеливо разыскивая в разноголосой сумятице того, кто бы командовал кораблем.
Словно решившись предоставить природе самой говорить за себя картиной страданий его подопечных или же просто пав духом от собственного бессилия, испанский капитан, с виду довольно молодой человек благородного облика, в богатом и пышном наряде, но с очевидными следами недавних бессонных забот и треволнений на лице, недвижно стоял в отдалении, прислонившись спиной к грот-мачте, то хмуро и отрешенно взглядывая на своих взбудораженных людей, то бросая тоскливый взор на гостя. Подле него стоял низкорослый негр и то и дело, точно верный пес, заглядывал в глаза хозяину со смешанным выражением преданности и печали на грубом черном лице.
Растолкав толпу, американец приблизился к испанцу, чтобы высказать ему сочувствие и предложить посильную помощь. В ответ тот ограничился лишь церемонным и сумрачным выражением признательности, и даже традиционная испанская учтивость приобрела у него болезненный, хмурый оттенок.
Не растрачивая более времени на любезности, капитан Делано возвратился к трапу и велел поднять на палубу привезенные им корзины с рыбой, а затем, так как ветер был по-прежнему слаб и немало времени должно было еще пройти, прежде чем испанец сможет стать на якорь, он приказал своим матросам возвратиться на шхуну и привезти пресной воды, сколько возьмет шлюпка, свежего хлеба, какой найдется у стюарда, весь оставшийся на борту запас тыкв, ящик сахару, а заодно и дюжину бутылок сидра из личных капитанских запасов.
Шлюпка отвалила, а еще через несколько минут, ко всеобщей досаде, ветер и вовсе стих, и начавшийся отлив повлек беспомощное судно обратно в открытое море. Зная, что это беда временная, капитан Делано попытался ободрить испанцев; он не раз плавал в испанских колониальных водах и теперь радовался, что может вполне сносно беседовать с этими несчастными на их родном языке.
Оставшись один среди них, он вскоре опять стал замечать вокруг какие-то странности, но недоумение его отступило перед жалостью, равно и к испанцам, и к неграм, одинаково настрадавшимся от нехватки воды и пищи; правда, долгие тяготы, как видно, выявили в неграх свойственные им дурные наклонности, одновременно лишив белых силы осуществлять над черными власть. И неудивительно. В армиях, флотах, городах и семьях — да и в самой природе — ничто так не подрывает порядок, как бедствие. Впрочем, капитан Делано допускал, что, будь Бенито Серено человеком более энергичным, всеобщий развал на его судне не достиг бы таких пределов. Но телесная и духовная немощь испанского капитана, то ли присущая ему от природы, то ли вызванная тяжкими лишениями, не могла не броситься в глаза. Как видно, обманчивые надежды слишком долго дразнили его, и теперь, жертва беспросветного отчаяния, он отвергал их, хотя они и перестали быть обманчивыми, и нисколько не воспрянул духом, несмотря на то что мог твердо рассчитывать еще к исходу дня, самое позднее к ночи, поставить судно на якорь и напоить своих людей, а рядом с ним был теперь другой капитан, протянувший ему руку помощи и сочувствия. Казалось, рассудок его расшатан, если не вконец расстроен. Запертый в этих дубовых стенах, двигаясь все время по одному унылому кругу власти и давно пресыщенный ее неограниченностью, он медленно расхаживал по шканцам, точно мизантроп-настоятель под сводами своего монастыря, то вдруг останавливаясь, вздрагивая или замирая с застывшим взглядом, кусая губы, кусая ногти, краснея, бледнея, теребя бороду, и видно было, что мысли его мрачны и чем-то неотступно заняты. Этот нездоровый дух обитал, как было сказано выше, в столь же нездоровом теле. Ростом довольно высокий, испанский капитан, вероятно, никогда не был особенно крепким, теперь же физические и нервные страдания превратили его в настоящий скелет. В последнее время у него, должно быть, проявилась прежде скрытая предрасположенность к легочным заболеваниям. У него был голос человека, наполовину лишившегося легких, сдавленный, сиплый полушепот. Неудивительно поэтому, что, куда бы он ни направлял неверный шаг, за ним по пятам повсюду заботливо следовал негр-слуга, то протягивая ему для поддержки черную руку, то доставая из кармана изящный носовой платок. Все это — и многое другое — проделывалось с тем рвением и теплом, благодаря которым деятельность самая обыденная, служебная приобретает характер поистине родственный и которые повсеместно заслужили неграм славу лучших в мире слуг — слуг, которых хозяину нет нужды держать в строгости и на отдалении, а можно с ними быть запросто и накоротке; не столько слуг, сколько преданных товарищей.
Неприятно пораженный шумным беспорядком, царившим на палубе среди чернокожих, и явным неумением белых обуздать их, капитан Делано с человеколюбивым удовлетворением наблюдал безупречное поведение малорослого Бабо.