— Чего ему меня бояться? — засмеялась Марья Гавриловна. — Я не кусаюсь.
— А боится — верно говорю… С вашим братцем, что ли, дела у него,вот он вас и боится.
— Из чего же тут бояться? — сказала Марья Гавриловна. — Какие у них дела, не знаю… И что мне такое брат? Пустое городишь, Фленушка.
— Уж я вам говорю, — настаивала Фленушка. — Попробуйте, напишите — сами увидите… Да пожалуста, Марья Гавриловна, миленькая, душенька, утешьте Настю с Парашей — им-то ведь как хочется у нас побывать — порадуйте их.
Марья Гавриловна согласилась на упрашивания Фленушки и на другой же день обещалась написать к Патапу Максимычу. К тому же она получила от него два письма, но не успела еще ответить на них в хлопотах за больной Манефой.
Манефа рада была повидать племянниц, но не надеялась, чтобы Патап Максимыч отпустил их к ней в обитель.
— Без того ворчит, будто я племянниц к келейной жизни склоняю,сказала она. — Пошумел он однова на Настю, а та девка огонь — сама ему наотрез. Он ей слово, она пяток, да вдруг и брякни отцу такое слово: «Я, дескать, в скиты пойду, иночество надену…» Ну какая она черноризица, сами посудите!.. То ли у ней на уме?.. Попугать отца только вздумала, иночеством ему пригрозила, а он на меня как напустится: «Это, говорит, ты ей такие мысли в уши напела, это, говорит, твое дело…» И уж так шумел, так шумел, Марья Гавриловна, что хоть из дому вон беги… И после того не раз мне выговаривал: «У вас, дескать, обычай в скитах повелся: богатеньких племянниц сманивать, так ты, говорит, не надейся, чтоб дочери мои к тебе в черницы пошли. Я, говорит, теперь их и близко к кельям не допущу, не то чтоб в скиту им жить…» Так и сказал… Нет, не послушает он меня, Марья Гавриловна, не отпустит девиц ни на малое время… Напрасно и толковать об этом…
— А если б Марья Гавриловна к нему написала?.. К себе бы Настю с Парашей звала? — вмешалась Фленушка.
— Это дело другое, — ответила Манефа. — К Марье Гавриловне как ему дочерей не пустить. Супротив Марьи Гавриловны он не пойдет.
— Я бы написала, пожалуй, матушка, попросила бы Патапа Максимыча,сказала Марья Гавриловна.
— Напишите в самом деле, сударыня Марья Гавриловна, — стала просить мать Манефа. — Утешьте меня, хоть последний бы разок поглядела я на моих голубушек. И им-то повеселее здесь будет; дома-то они все одни да одни — поневоле одурь возьмет, подруг нет, повеселиться хочется, а не с кем… Здесь Фленушка, Марьюшка… И вы, сударыня, не оставите их своей лаской… Напишите в самом деле, Марья Гавриловна. Уж как я вам за то благодарна буду, уж как благодарна!
Проводив Марью Гавриловну, Фленушка повертелась маленько вкруг Манефиной постели и шмыгнула в свою горницу. Там Марьюшка сидела за пяльцами, дошивая подушку по новым узорам.
Подбежала к ней сзади Фленушка и, схватив за плечи, воскликнула:
— Гуляем, Маруха!
И, подперев руки в боки, пошла плясать средь комнаты, припевая:
Я по жердочке иду,
Я по тоненькой бреду.
Я по тоненькой, по еловенькой.
Тонка жердочка погнется,
Да не сломится.
Хорошо с милым водиться,
По лугам с дружком гулять.
Уж я, девка, разгуляюсь,
Разгуляюся, пойду
За новые ворота,
За новые кленовые,
За решетчатые.
— Что ты, что ты? — вскочив из-за пялец, удивлялась головщица.
С начала болезни Манефы Фленушка совсем было другая стала: не только звонкого хохота не было от нее слышно, не улыбалась даже и с утра до ночи с наплаканными глазами ходила.
— Рехнулась, что ль, ты, Фленушка? — спрашивала головщица. — Матушка лежит, а ты гляди-ка что.
— Что матушка!.. Матушке, слава богу, совсем облегчало, — прыгая, сказала Фленушка. — А у нас праздник-от какой!
— Что такое? — спросила ее Марьюшка.
— С праздником поздравляю, с похмелья умираю, нет ли гривен шести, душу отвести? — кривляясь и кобенясь, кланялась Фленушка головщице и потом снова зачала прыгать и петь.
— Да полно же тебе юродствовать! говорила головщица. — Толком говори, что такое?
— А вот что: дён через пять аль через неделю в этих самых горницах будут жить:
Две девицы,
Две сестрицы,
Девушки-подруженьки:
Настенька с Парашенькой, — напевала Фленушка, вытопывая дробь ногами.
— Полно? — изумилась Марьюшка.
— Верно! — кивнув головой, сказала Фленушка
— Как так случилось? — спрашивала Марьюшка.
— Да так и случилось. — молвила Фленушка. — Ты всегда, Марьюшка, должна понимать, что если чего захочет Флена Васильевна — быть по тому. Слушай — да говори правду, не ломайся… Есть ли вести из Саратова?
— Ну его! Забыла и думать, — с досадой ответила Марьюшка.
— Да ты глаза-то на сторону не вороти, делом отвечай… Писал еще аль нет? — спрашивала Фленушка.
— Писать-то писал, да врет все, — отвечала Марьюшка.
— Не все же врет — иной раз, пожалуй, и правдой обмолвится, — сказала Фленушка. — Когда приедет?
— К Троице обещал — да врет, не приедет, — отвечала Марьюшка.
— К Троице!.. Гм!.. Кажись, можно к тому времени обладить все,раздумывала Фленушка. — Мы твоего Семенушку за бока. Его же мало знают здесь, дело-то и выходит подходящее.
— Куда еще его? — спросила Марьюшка. — Что еще затевать вздумала?
— Да я все про Настю. Сказывала я тебе, что надо ее беспременно окрутить с Алешкой… Твоего саратовца в поезжане возьмем — кулаки у него здоровенные… Да мало ль будет хлопот, мало ль к чему пригодится. Мой анафема к тому же времени в здешних местах объявится. Надо всем заодно делать. Как хочешь, уговори своего Семена Петровича. Сказано про шелковы сарафаны, то и помни.
— Не знаю, право, Фленушка. Боязно…— промолвила головщица.
— Кого боязно-то?
— Патапа-то Максимыча. Всем шкуру спустит, — сказала Марьюшка.
— Ничего не сделает, — подхватила Фленушка. — Так подстроим, что пикнуть ему будет нельзя. Сказано: жива быть не хочу, коль этого дела не состряпаю. Значит, так и будет.
— Экая ты бесстрашная какая, Фленушка! — говорила Марьюшка. — Аль грому на тя нет?..
— Может, и есть, да не из той тучи, — сказала Фленушка. — Полно-ка, Марьюшка: удалой долго не думает, то ли, се ли будет, а коль вздумано, так отлынивать нечего. Помни, что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки не видать… А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем, Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай, мол, скорей.
— Уж какая ты, Фленушка! Как это господь терпит тебе! Всегда ты на грех меня наведешь, — говорила Марьюшка.
— И греха в том нет никакого, — ответила Фленушка. — Падение — не грех, хоть матушку Таифу спроси.
Сколько книг я ни читала, сколько от матерей ни слыхала, — падение, а не грех.. И святые падали, да угодили же богу. Без того никакому человеку не прожить.
— Ну уж ты!..
— Э! Нечего тут! Гуляй, пока молода, состаришься — и пес на тебя не взлает, — во все горло хохоча, сказала Фленушка и опять заплясала, припевая:
Дьячок меня полюбил
И звонить позабыл;
По часовне он прошел,
Мне на ножку наступил,
Всю ноженьку раздавил;
Посулил он мне просфирок решето:
Мне просфирок-то хочется,
Да с дьячком гулять не хочется.
Полюбил меня молоденький попок,
Посулил мне в полтора рубли платок,
Мне платочка-то хочется…
Глянула в дверь Анафролия и позвала Фленушку к Манефе. Мигом бросилась та вон из горницы…
— Эка, воструха какая! — идя следом за ней, ворчала Анафролия.Матушка головушки еще поднять не может, а она, глядь-ка поди, — скачет, аки бес… Ну уж девка!.. Поискать таких!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В Осиповке все глядят сумрачно, чем-то все озабочены. У каждого своя дума, у каждого своя кручина.
Аксинья Захаровна в хлопотах с утра до ночи, и хоть старым костям не больно под силу, а день-деньской бродит взад и вперед по дому. Две заботы у ней: первая забота, чтоб Алексей без нужного дела не слонялся по дому и отнюдь бы не ходил в верхние горницы, другая забота — не придумает, что делать с братцем любезным… Только успел Патап Максимыч со двора съехать, Волк закурил во всю ивановскую. Нахлебается с утра хлебной слезы и пойдет на весь день куролесить: с сестрой бранится, вздорит с работниками, а чуть завидит Алексея, тотчас хоть в драку… И за старый промысел принялся: что плохо лежит, само ему в руку лезет: само в кабак под заклад просится. Согнать со двора хотела его Аксинья Захаровна, нейдет: "Меня-де Патап Максимыч к себе жить пустил, я-де ему в Узенях нужен, а ты мне не указчица… И денег уж Аксинья Захаровна давала ему, уйди только из деревни вон, но и тем не могла избавиться от собинки: пропьянствует на стороне дня три, четыре да по милым родным истоскуется — опять к сестре на двор…