Прежде Патапу Максимычу в этом деле старик Савельич помогал. Прожил он у него в дому, не мало, не много, двадцать годов и по токарной части во всем заменял хозяина. Верный был человек, хозяйское добро берег пуще глаза, работники у него по струнке ходили, на его руках и токарни были и красильни, иной раз заместо Патапа Максимыча и на торги езжал. Души в нем не чаял Чапурин, и в семье его Савельич был свой человек. Да вот перед самым Рождеством, надо же быть такому греху, бодрый еще и здоровый захирел ни с того ни с сего да, поболев недели три, богу душу и отдал. Много тужил по нем Патап Максимыч, много думал, кем заместить ему Савельича, но придумать не мог. Народ, что у него работал, не сподручен к такому делу: иной и верен был и человек постоянный, да по посуденной части толку не смыслит, а у другого и толк был в голове, да положиться на него было боязно. Заметив, что Алексей Лохматый мало что точит посуду, как никому другому не выточить, но и в сортировке толк знает, Патап Максимыч позвал его к себе на подмогу и очень доволен остался работой его. Так у Алексея дело спорилось, что, пожалуй, не лучше ли, чем при покойнике Савельиче.
Разборка кончалась. Оставалось сотни три-четыре блюд перебрать, остальное было разобрано, Пантелеем уложено и работниками вытащено в сени либо сложено на дровни, чтобы завтра же, до заревых кочетов, в Городец посуду везти.
— Ну, Алексеюшка, — молвил Патап Максимыч, — молодец ты паря. И в глаза и за глаза скажу, такого, как ты, днем с огнем поискать. Глядь-ка, мы с тобой целу партию в одно утро обладили. Мастер, брат, неча сказать.
— Спасибо на добром слове, Патап Максимыч. Что смогу да сумею сделать — всем готов служить вашему здоровью, — отвечал Алексей.
— А я вот что, Алексеюшка, думаю, — с расстановкой начал Патап Максимыч. — Поговорить бы тебе с отцом, не отпустит ли он тебя ко мне в годы. Парень ты золотой, до всякого нашего дела доточный, про токарное дело нечего говорить, вот хоть насчет сортировки и всякого другого распоряженья… Я бы тебя в приказчики взял. Слыхал, чать, про Савельича покойника? На его бы место тебя.
— Благодарим покорно, Патап Максимыч, — отвечал обрадованный Алексей.Готов служить вашей милости со всяким моим удовольствием.
— Только сам ты, Алексеюшка, понимать должен, — сказал Патап Максимыч,что к такой должности на одно лето приставить тебя мне не с руки. В годы-то отец отпустит ли тебя?
— Не знаю, Патап Максимыч, — отвечал Алексей, — поговорю с ним в воскресенье, как домой пойду.
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался,продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал бы ты токарничать, в людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал; и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, а как на Низ случиться самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
Вошла Фленушка, смущенная, озабоченная, в слезах. Мастерица была она, какое хочет лицо состроит: веселое — так веселое, печальное — так печальное.
— Что ты, Фленушка? — спросил ее Патап Максимыч.
— До вас, Патап Максимыч, — отвечала она плаксивым голосом. — Беда у меня случилась, не знаю, как и пособить. Матушка Манефа пелену велела мне в пяльцах вышивать. На срок, к масленице поспела бы беспременно.
— Знаю, слышал, — отвечал Патап Максимыч.
— В Москву хочет посылать, — продолжала Фленушка.
— Да что же случилось-то? — спросил Патап Максимыч.
— Пяльцы не порядком положила, — ответила Фленушка. — Упали, рассыпались… Боюсь теперь матушки Манефы, серчать станет.
— Так почини, — молвил Патап Максимыч.
— Рада бы починила, да не умею, — сказала Фленушка. — Надо столяра.
— А где я тебе найду его? У меня столяров нет, — ответил Патап Максимыч.
— Да не может ли кто из токарей починить? — просила Фленушка. — Не оставьте, Патап Максимыч, не введите в ответ. Матушка Манефа и не знаю что со мною поделает.
— Не токарево это дело, голубушка, — сказал Патап Максимыч. — Из наших работников вряд ли такой выищется… Рад бы пособить, да не знаю как. Не знаешь ли ты, Алексей? Не сумеет ли кто из наших пяльцы ей починить?
— Да я маленько столярничаю, — отвечал Алексей. — За чистоту не берусь, а крепко будет.
— Ну вот на твое счастье и столяр выискался, — с веселой улыбкой молвил Патап Максимыч. — Тащи скорей сюда пяльцы-то.
— Никак их нельзя сюда принести. Патап Максимыч, — отвечала Фленушка,здесь и олифой и красками напачкано, долго ль испортить шитье, цвета же на пелене все нежные.
— Да ты порожние пяльцы тащи, шитье-то вынь, — сказал Патап Максимыч.Эка недогадливая!
— Не знаете вы нашего мастерства, Патап Максимыч, оттого и говорите так, — отвечала Фленушка. — Никак нельзя из пялец вынуть шитья, всю работу испортишь, опять-то вставить нельзя уж будет.
— Ну, неча делать, сходи наверх, Алексеюшка, — сказал Патап Максимыч.Где пяльцы-то у тебя? — спросил он, обращаясь к Фленушке.
— В светлице, у Настеньки, — ответила она.
— Проведи его туда. Сходи, Алексеюшка, уладь дело, — сказал Патап Максимыч, — а то и впрямь игуменья-то ее на поклоны поставит. Как закатит она тебе, Фленушка, сотни три лестовок земными поклонами пройти, спину-то, чай, после не вдруг разогнешь… Ступай, веди его… Ты там чини себе, Алексеюшка, остальное я один разберу… А к отцу-то сегодня сходи же. Что до воскресенья откладывать!
Ровно отуманило Алексея, как услышал он хозяйский приказ идти в Настину светлицу. Чего во сне не снилось, о чем если иной раз и приходило на ум, так разве как о деле несбыточном, вдруг как с неба свалилось.
— Ты послушай, молодец, — сказала Фленушка, всходя с ним по лестнице в верхнее жилье дома. — Так у добрых людей разве водится?
— Что такое? — с смущенным видом спросил Алексей.
— Совесть-то есть аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать бы стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
— Да ты про что? Право, невдомек, Флена Васильевна, — говорил Алексей.
— Ишь ты! Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до того дошло, что еще бы немножко, так и не знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
— В приказчики хочет меня по токарням да по красильням рядить,отвечал Алексей, — за работниками да за домом присматривать.
— Полно ты? — удивилась и обрадовалась Фленушка.
— Право, — отвечал Алексей.
— Значит — наше дело выгорает, — сказала Фленушка. — С места мне не сойти, коль не будешь ты у Патапа Максимыча в зятьях жить. Ступай, — сказала она, отворив дверь в светелку и втолкнув туда Алексея, — я покараулю.
В алом тафтяном сарафане с пышными белоснежными тонкими рукавами и в широком белом переднике, в ярко-зеленом левантиновом платочке, накинутом на голову и подвязанном под подбородком, сидела Настя у Фленушкиных пялец, опершись головой на руку. Потускнел светлый взор девушки, спал румянец с лица ее, глаза наплаканы, губы пересохли, а все-таки чудно-хороша была она. Это была такая красавица, каких и за Волгой немного родится: кругла да бела, как мытая репка, алый цвет по лицу расстилается, толстые, ровно шелковые косы висят ниже пояса, звездистые очи рассыпчатые, брови тонкие, руки белые, ровно выточены, а грудь, как пух в атласе. Не взвидел света Алексей, остановился у притолоки. Однако оправился и чин чином, как следует, святым иконам три поясных поклона положил, потом Насте низехонько поклонился.
Хотя Фленушка только о том Насте и твердила, что приведет к ней Алексея, но речам ее Настя веры не давала, думала, что шутит она… И вдруг перед ней, как из земли вырос, — стоит Алексей.