— Что ж? И я возле вас в городу построюсь. Будем неразлучны, — сказала Марья Гавриловна.
— Разве что так, — ответила Манефа. — А лучше бы не дожить до того дня,грустно прибавила она. — Как вспадет на ум, что раскатают нашу часовню по бревнышкам, разломают наши уютные келейки, сердце так и захолонёт… А быть беде, быть!.. Однакож засиделась я у вас, сударыня, пора н до кельи брести…
И, простившись с Марьей Гавриловной, тихими стопами побрела игуменья к своей «стае».
Из растворенных окон келарни слышались голоса: то московский посол комаровских белиц петь обучал. Завернула в келарню Манефа послушать их.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Василий Борисыч в Манефиной обители как сыр в масле катался. Умильный голосистый певун всем по нраву пришелся, всем угодить успел.
С матерью Манефой и с соборными старицами чуть не каждый день по нескольку часов беседовал он от писания или рассказывал про Белую Криницу, куда ездил в лучшую пору ее, при первом митрополите Амвросии. С матерью Аркадией водил длинные разговоры про уставную службу на Рогожском кладбище и рассказывал ей, как справляется чин архиерейского служенья митрополитом. Мать Назарету утешал разговорами о племяннице ее Домнушке и о порядках, какие заведены в Антоновской палате, где она при старухах в читалках живет. С Таифой беседовал о хозяйственных распорядках; оказалось, что Василий Борисыч и по хозяйству был сведущ. Мать казначея наговориться не могла с таким хорошим гостем… А больше всего дружил он с матушкой Виринеей, выучил ее, как свежие кочни капусты сберегать на зиму, как рябину в меду варить, как огурцы солить, чтоб вплоть до весны оставались зелеными. Раз до того заговорился с ней гораздый на все Василий Борисыч, что даже стал поучать матушку-келаря, как ветчину коптить. Мать Виринея плюнула на такие слова, обозвала московского посланника оболтусом и шибко на него прикрикнула: «Вздурился, что ль, батька? Разве в обители жрут скоромятину?» Это не помешало, однако, добрым отношениям Василия Борисыча к добродушной Виринее: возлюбила она его, как сына, не нарадуется, бывало, как завернет он к ней в келарню о разных разностях побеседовать… Про белиц и поминать нечего — души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью… Сам Василий Борисыч из девиц больше с певчими водился. Они и в разговорах поумней других были, и собой пригожее, и руки у них были не мозолистые, не закорузлые, как у рабочих белиц, а нежные, пышные, мягкие. Это с первых же дней скитского житья-бытья спознал Василий Борисыч. А пуще всего заглядывался он на смуглую, румяную, чернобровую Устинью Московку. Еще в Москве видал он ее у знакомых, где Устинья два лета жила в канонницах, «негасимую свечу» стояла… Там еще, где-то на Солодовке, с Устиньей он шашни завел, да не успел до конца добиться — дочитала она свечу и уехала в леса за Волгу…
По просьбе матушки Манефы начал Василий Борисыч оба клироса «демественному» пению обучать. Пропел с ними стихеры и воззвахи на все господские праздники, принялся за догматики; вдруг занятия его с девицами порасстроились, в Осиповку на похороны надо было им ехать. Покаместь они были там, Василий Борисыч успел побывать в Улангере и уговорить некоторых из тамошних стариц на прием владимирского архиепископа… Успел Василий Борисыч и попеть с улангерскими певицами, облюбовал и там одну девицу в Юдифиной обители — нежную, беленькую, маленькую ростом Домнушку, но и с ней, как с Устиньей в Москве, дела не успел до конца довести. Гостеприимная Манефина обитель больше всех полюбилась московскому посланнику. Думал недельку пожить в ней, да, заглядевшись на Устинью, решился оставаться, пока из обители вон его не вытурят.
В тот самый вечер, как мать Манефа сидела у Марьи Гавриловны и вела грустные речи о падении, грозящем скитам Керженским, Чернораменским, Василий Борисыч, помазав власы своя елеем, то есть, попросту говоря, деревянным маслом, надев легонький демикотоновый кафтанчик и расчесав реденькую бородку, петушком прилетел в келарню добродушной Виринеи. Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых во всех уставах поминается, что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой четыредесятницы. Мать Виринея утверждала, что это об орехах говорится, а Василий Борисыч того мнения держался, что черепокожные — морские плоды, и сослался на одну древлеписьменную книгу, где в самом деле такое объяснение нашлось.
— Так вот оно что, — с удивленьем покачивая головой, говорила мать Виринея, увидя в почитаемой за святую книге такие неудобь понимаемые речи.Так вот оно что — морские плоды!.. Что ж это за морские плоды такие?.. Научи ты меня, старуху, уму-разуму, ты ведь плавал, поди, по морям-то, когда в митрополию ездил… Она ведь, сказывают, за морем.
— Не за морем, матушка, а токмо по близости Черного моря, того самого, что в Прологах Евксинским понтом нарицается, — молвил Василий Борисыч.
— Помню, голубчик, помню, — сказала Виринея. — А видел ли ты его, касатик?
— Кого, матушка?
— А этот понт-от…— сказала Виринея. — Ведь это, стало-быть, тот, про который на троицкой утрени поют: «В понте покрыв Фараона» (Так в дониконовских книгах. Ныне поется: «Понтом покрыв».).
— То другой, матушка, — ответил Василий Борисыч. — Много ведь их, понтов-то, у господа, — прибавил он.
— Эка премудрость божия! — с умиленьем сказала Виринея, складывая на груди руки…— Чего-то, чего на свете нет!.. Так что же, видел ты его, голубчик?.. Понт-от этот?..
— Довелось видеть, матушка, довелось, как в Одессе проездом был,молвил Василий Борисыч.
— Что ж, родной, этот понт-море, поди, пространное и глубокое? — с любопытством продолжала расспросы свои мать Виринея.
— Пространное, матушка, пространное — краев не видать, — подтвердил Василий Борисыч.
— И глубокое? — спросила Виринея.
— Глубокое, матушка — дна не достать, — ответил Василий Борисыч.
— Как Волга, значит…— со вздохом молвила Виринея и облокотившись на стол, положила щеку на руку.
— Какая тут Волга! — усмехнулся Василий Борисыч. — Говорят тебе, дна не достать.
— Премудрости господней исполнена земля! — набожно молвила Виринея.Так вот оно, море-то, какое… Пространное и глубокое, в нем же гадов несть числа, — глубоко вздохнув, добавила она словами псалтыря.
— Есть, матушка, и гады есть, — подтвердил Василий Борисыч.
— Какие же это плоды-то морские, сиречь черепокожные?.. Ты мне, родной, расскажи.. Научи, Христа ради… Видал ты их, касатик?.. Отведывал?.. Какие на вкус-то?.. Чудное, право, дело!..
— Морскими плодами, матушка, раковины зовутся, пауки морские да раки… — начал было Василий Борисыч.
— Полно ли тебе, окаянному!.. — закричала Виринея, подняв кверху попавшуюся под руку скалку. — Дуру, что ли, неповитую нашел смеяться-то?.. А?.. Смотри ты у меня, лоботряс этакой!.. Я те благословлю по башке-то!.. Досада взяла Василия Борисыча.
— Ну, матушка, с тобой говорить, что солнышко в мешок ловить, — сказал он. — Как же ты этого понять не можешь!
— Статочное ли дело, чтоб святые отцы такую погань вкушали? — громче прежнего закричала Виринея. — И раков-то есть не подобает, потому что рак — водяной сверчок, а ты и пауков приплел… Эх, Васенька, Васенька! Умный ты человек, а ину пору таких забобонов нагнешь, что и слушать-то тебя грех.
Василий Борисыч плюнул даже с досады. Да, забывшись, плюнул-то на грех не в ту сторону. Взъелась на него Виринея.
— Что плюешься?.. Что?.. Окаянный ты этакой! — закричала она на всю келарню, изо всей силы стуча по столу скалкой…— Куда плюнул-то?.. В кого попал?.. Креста, что ль, на тебе нет?.. Коли вздумал плеваться, на леву сторону плюй — на врага, на диавола, а ты, гляди-ка, что!.. На ангела господня наплевал… Аль не знаешь, что ко всякому человеку ангел от бога приставлен, а от сатаны бес… Ангел на правом плече сидит, а бес на левом… Так ты и плюй налево, а направо плюнешь — в ангела угодишь… Эх ты, неразумный!.. А еще книги все знаешь, к митрополиту за миром ездил!.. Эх ты!..