России.

Анненкова искренне восхищает в Герцене стойкий, гордый, энергичный ум, редкий дар художника, талант искусного диалектика и замечательного

обличителя социального зла, одинаково непримиримого к нему — чисто

«русское» оно или «европейское».

Анненков был живым свидетелем тех первых непосредственных

столкновений Герцена с буржуазной действительностью, из которых он вынес

грустные впечатления и выразил их затем в знаменитых «Письмах из Avenue Marigny». Как известно, эти письма, проникнутые, социалистической критикой

буржуазного строя, положили начало острой дискуссии между русскими

общественными деятелями по вопросу об исторической роли и значении

буржуазии.

Эта дискуссия знаменовала собою еще один важный шаг в размежевании

демократов и либералов, Герцена и Белинского, с одной стороны, Боткина, Грановского, Е. Корша и т. д.— с другой. В своих воспоминаниях Анненков

напомнил о ее значении, живо обрисовал эту дискуссию в конкретных лицах, воспроизвел многие характеристические подробности.

Не менее живо воссоздал Анненков и нравственную атмосферу и самый

образ жизни Герценов за границей, резкую смену в их умонастроении, от

лучезарных надежд вначале — к мучительно тяжелым переживаниям после

кровавых июньских дней.

Сам Герцен мужественно перенес этот перелом, но он губительно отразился

на судьбе жены Герцена — Натальи Александровны. Ее удивительно чистый и

обаятельный образ — один из лучших в воспоминаниях Анненкова.

Анненков описывал семейную драму Герцена в то время, когда пятая часть

«Былого и дум», в которой о ней рассказывается, не была еще напечатана, а

злословие по поводу увлечения Натальи Александровны и вообще сложной

личной жизни Герцена и Огарева за границей не затихало даже и в беллетристике.

И реакция не раз использовала это злословие в целях клеветы на революционеров.

Правдивое свидетельство Анненкова об этой истории, его серьезный вдумчивый

тон исключали обывательские кривотолки.

В 1875 году, когда «Замечательное десятилетие» только еще создавалось, Анненков писал Н. А. Тучковой-Огаревой о том, что мемуаристом, близко

знавшим драму Герцена, должно руководить одно желание — «восстановить

симпатичные образы своих друзей... по возможности переработать и изменить

взгляды и суждения... о прошлом и случившемся... поднять у всех уровень

понятий и способность понимания жизненных драм и коллизий».

29

Очевидно, Анненков имел здесь в виду личную, семейную Драму Герцена.

Что же касается его общественно-политической деятельности, его мировоззрения

и духовной драмы,— осветить все это сколько-нибудь глубоко и правдиво было и

не по плечу и не «по нутру» Анненкову, человеку «благоразумной середины».

Касаясь в своих воспоминаниях великих деятелей революционного

движения, с которыми столкнула его судьба,— Белинского, Герцена, Маркса,—

Анненков чувствует себя в своей стихии, пока речь идет о житейской правде. Но

как только он сталкивается с действительно великими человеческими исканиями

и страстями, прозрениями и свершениями, он уже не в состоянии верно понять и

объективно оценить их.

Анненков упорно стремится противопоставить Герцена-эмигранта, Герцена

периода «Полярной звезды» и «Колокола» — Герцену в России, действовавшему

в границах легальности и связанному еще узами дружбы со многими либералами.

С этой целью он даже побасенку сочиняет, будто Герцен, которого-де всегда

занимали лишь «идеи науки, искусства, европейской культуры и поэзии», став

эмигрантом, принялся вдруг «за переработку своего характера», пожелал чуть ли

не «вывернуть себя наизнанку», только бы походить на «человека свирепого

закала» (читай — революционера и демократа!), стал «гримироваться» под

деятеля, «носящего на себе тяжесть громадного политического мандата и

призвания».

Совершенно очевидно, что и в данном случае Анненковым руководило

отнюдь не стремление к объективности, а, напротив, одно слепое раздражение

либерала-постепеновца против Герцена — политического бойца, революционера

и демократа.

Анненков был хорошо осведомлен о заграничной деятельности Герцена и

Огарева, однако его экскурсы в эту область — а делает он их сплошь и рядом —

состоят, как правило, из общих фраз и голословных умозаключений, призванных

заверить читателя в «несостоятельности» пропаганды. А в чем суть этой

пропаганды и почему она оказалась вдруг «несостоятельной» — все эти вопросы

Анненков обходит старательнейшим образом, долею — по условиям цензуры, а

чаще всего — из боязни «зацеплять» революционно-демократические идеи

Герцена они страшили либералов даже и после его смерти.

Как видим, и в воспоминаниях о Герцене, как и о Белинском, высказана та

же либеральная «полуправда». Отдельные черты нравственного облика,

обстановка и быт переданы верно. Мировоззрение же, идеалы, общественно-

политическая деятельность в лучшем случае даны обедненно, в худшем —

извращены.

В начале восьмидесятых годов Анненков попытался изменить не только

тон, но и ракурс своих «разоблачений», касающихся Герцена, Огарева и

высказанных им в «Замечательном десятилетии». В очерке «Идеалисты

тридцатых годов» он дал уже несколько иную, в известной мере более близкую к

истине характеристику умонастроений Герцена и Огарева в тридцатых и

сороковых годах.

Касаясь, например, причин эмиграции Герцена, Анненков, хотя и очень

осторожно, но уже совершенно недвусмысленно говорит здесь о невыносимом

30

политическом режиме при Николае I, о чудовищно жестоких преследованиях за

любое неосторожно сказанное слово и т. д. Несколько иначе освещена духовная

драма Герцена, обусловленная, по мнению Анненкова, положением человека, поставленного «между двумя мирами» и связанного «с двумя различными

созерцаниями». Как всегда в таких случаях, Анненков говорит «темно» и

отвлеченно, но из контекста его речи очевидно, что од двумя различными

«созерцаниями» подразумевается не что иное, как либерализм и демократия.

Само собой разумеется, что, высказав все это, Анненков ни на йоту не перестал

быть либералом. Он по-прежнему симпатизирует Герцену-«идеалисту»,

восхищается его противоречивой, сложной и тонкой духовной организацией, прямо противопоставляя все это «реализму», «грубости» и «прямолинейности»

демократов.

Анненков «скорбит» по поводу того, что Герцен перестал быть только

просветителем и поэтом, что он вступил на противопоказанное якобы его

нравственной физиономии «идеалиста» революционно-политическое поприще.

Анненков «сожалеет», что Герцен порвал с родственной и нравственно близкой

ему стихией — либерализмом, круто повернул влево, стал демократом. Этим, по

мнению Анненкова, и объясняется драма Герцена, тот «пыточный станок», на

котором он томился много лет.

И все же знаменательно, что, примыкая по убеждениям к Грановскому и

Кавелину, Боткину и Е. Коршу, Анненков «вспоминал» преимущественно о

Белинском и Герцене. Очевидно, если он и не сознавал ясно, то очень хорошо

чувствовал как острый публицист, что с того момента, как определились

демократы,— а именно об этом определении, сам того не желая, и ведет речь

Анненков, рассказывая об идейных расхождениях Белинского и Герцена с

«умеренными» западниками,—с этого момента либерализм не способен на какое-

либо самостоятельное общественно-политическое творчество. Он лишь отражает

то, что исходит от демократов, непременно искажая и урезывая любое

требование, любую истину, низводя их до полумер, до полуправды, и порождает

сплошь и рядом уже такие «неприличные» эволюции взглядов и умонастроений, о

которых даже и самые «терпимые» из либералов, вроде Анненкова, не могут