Ложкин согласился с ним. На Васильевском острове он жил уже тридцать лет. С тех пор как защитил магистерскую диссертацию, ни в одной пивной не удосужился побывать. Но зато когда он был студентом…
Три пушечных выстрела бухнули один за другим с короткими промежутками. Начиналось наводнение.
Не кончив фразы, он обеспокоенно взглянул на Драгоманова.
— Три фута выше ординара, — равнодушно объяснил Драгоманов и встал: трамвай уже скатывался с Дворцового моста. — Итак, Степан Степанович, когда вы были студентом…
И комната драгомановская как-то изменилась с того дня, когда Ложкин, сопровождаемый странным вопросом о штанах, бежал из нее, беспомощно запахивая шубу.
Комната была уж не просто грязна, неприглядность ее уже нельзя было оправдать шутливой фразой о Робинзоне Крузо. Пол был усеян окурками и картофельной шелухой, ровный слой пыли лежал на столе, на книгах; черная, как земля, подушка валялась на неприбранной постели. И Драгоманов больше не извинялся за все это, может быть, даже и вовсе не замечал. В комнате чувствовалось падение.
Он помог Ложкину снять шубу, предложил ему стул, и сам сел, скрестив и вытянув ноги. У него был усталый вид. Он молчал.
Ложкин любовно вертел в пальцах свое старенькое пенсне, дышал на него, крепко протирал платком стекла, смотрел на свет.
Потом надел и, слегка склонив голову набок, попробовал прочесть название одной из книг, лежавших на столе. Прочтя и удовлетворившись этим, он вопросительно взглянул на Драгоманова.
Драгоманов молчал. У него было уже не усталое, но скучное лицо.
Его уже не забавляло, казалось, что ординарный профессор краснел перед ним. Или не краснел. Лениво потянувшись к столу, он отыскал под грудой книг ножницы и принялся старательно вырезать из бумаги… Черт знает что он вырезал из бумаги!
Ложкин задумчиво посмотрел на него, и вдруг Вязлов, скореженный, страшный, с папиросой, зажатой в кулаке, вспомнился ему.
— Человек, о котором вы изволили упомянуть, в сущности говоря, по сложности своей человеческому уму почти не понятен.
И он его как будто преемником Шахматова называл?..
— Борис Павлович, а почему вы еще не академик? — спросил он и сам немного удивился вопросу. — Ведь у вас же очень много трудов. И солидных.
— Так ведь никто же не помирает. Вакансий нет, — равнодушно возразил Драгоманов.
Ложкин растерянно мигнул и почему то снял пенсне. Ответ был несколько неожиданный.
— То есть как вакансий? Я говорю, членом-корреспондентом, — нерешительно сказал он. — Вы ведь все-таки молоды еще.
— А что я им корреспондировать буду? — внезапно огрызнулся Драгоманов. — Я даже, если хотите, уж и состою корреспондентом.
Ложкин тер пальцами переносицу.
— Как состоите? Не помню.
— А я корреспондентом «Сибирской живой старины», — грубо объяснил Драгоманов. — Псевдоним — «Голос с мест». Пишу, и деньги платят. А Академия наук своим корреспондентам, сколько мне известно, не платит. Впрочем, я согласен, — добавил он, успокаиваясь. — Но прежде я должен одну из моих работ закончить. Кстати, Степан Степанович, может быть, и для вас тема ее окажется небезынтересной. Работа называется «О рационализации речевого производства». Завтрашний день, если здоров буду, намерен прочитать ее в Научно-исследовательском институте.
Ложкин откинулся на спинку стула, высоко вверх подняв свой детский, раздвоенный подбородок. «Рационализация речевого производства»? Он недоумевал. Потом он испугался.
«Берегитесь его, — снова вспомнил он Вязлова, — говорят, что китайцы, среди которых он живет…»
И для чего ему нужно было приходить к Драгоманову? О чем ему говорить с этим человеком?..
Драгоманов положил на стол то, что он вырезал из бумаги. Положил, разгладил пальцами, посмотрел со стороны и не торопясь изорвал.
— Степан Степанович, а как с вашим проектом? — медленно спросил он.
И Ложкин весь сжался на своем стуле.
— С каким проектом?
— Насчет вашего пиджака, — равнодушно продолжал Драгоманов. — Вы, помнится, собирались пиджак на мосту подбросить? Или на набережной?
Ложкин покраснел. Он улыбался неотчетливо, смутно.
— Ну, что вы, Борис Павлович, вздор, — пробормотал он.
— Почему же вздор? Очень любопытная идея, впрочем, уже использованная в литературе. Пиджак, и в пиджаке записку. Как же, прекрасно помню. И вы знаете ли, Степан Степанович, я вот очень много думал над вашим проектом и решил, что редакцию посмертной записки нужно слегка изменить. Не «прошу в моей смерти никого не винить», но «прошу в моей смерти никого винить. Штаны оставляю на себе в припадке отчаянья, знак, что это противоречит принципу разумной экономии». Об этом-то я и кричал вам вслед. Вы не дослушали.
Ложкин нервно вертел шеей, оттягивая воротничок рубашки. На щеках у него пятнами проступил румянец.
— Я потому хотел предложить вам это, — безжалостно продолжал Драгоманов, — что один пиджак решительно никого в вашей смерти уверить не мог бы. Вот у меня, еще в харьковской гимназии, один приятель был. Так он, вознамерившись устроить точно такую же мистификацию, не только куртку с себя снял, но и штаны. Правда, он потом на собственных поминках напился и по всему городу бегал, доказывая, что давно уже мертв, погиб в волнах, но, доведи он свое предприятие до конца…
Ложкин вскочил.
— Борис Павлович, вам угодно надо мной шутить? — спросил он очень высоким голосом и распрямился. — Вы думаете, что некоторые обстоятельства, заставившие меня — о чем я жалеть не перестану — обратиться к вам, дают вам право на шутовство? Вы надо мною смеете издеваться? Я полагал найти в нас человека, заслуживающего если не уважения, так простой приязни. Вы должны извинить меня. Я ошибся.
Он был бледен от бешенства. Резко оборотившись, он подбежал к вешалке, сорвал шубу и распахнул дверь.
В 1821 году, когда Рунич и Магницкий обвинили Санкт-Петербургский университет в том, что он, следуя посторонним целям, «забыл долг, попрал честь, презрел стыд и усыпил совесть»; когда профессор русской словесности Галич в ответ на обвинении написал, что, сознавая невозможность отвергнуть или опровергнуть предложенные ему вопросные пункты, он просит не помянуть грехов юности и неведения, — но на восторги и объятия Рунича ответил угрюмым молчанием, а в ответ на предложение переиздать его книгу с признанием вместо предисловия, молча удалился; когда университет опустел и окончилось наконец длившееся три дня заседание конференции, назначенной для разбора дела, один из профессоров, обвиненных в государственном преступлении, выйдя на улицу, впал в забытье, пошел прямо, как солдат, и шел всю ночь, не разбирая дороги.
Он пересек весь город — и к утру матросы задержали его в Коломне, «откуда он был приведен домой, впав в чрезвычайное расслабление телесное и душевное».
Именно в таком профессорском забытьи, имевшем более чем столетнюю давность, бродил по Васильевскому острову Ложкин. Покинув Драгоманова, отказавшись наотрез даже переждать непогоду — было очень ветрено, шел дождь пополам со снегом, — он вышел из университетского общежития и, стараясь по неизвестной причине держаться поближе к парапету набережной, пошел прямо вперед, крепко сжимая в руках портфель, который становился все тяжелее.
Он с недоумением взглянул на сфинксов, преградивших ему дорогу.
От парапета он отошел с недоверием.
Памятник адмиралу Крузенштерну он не узнал.
Как по университетскому коридору, шел он по городу, с достоинством наклонив голову, свободной рукой взявшись за борт своей шубы. Как аудитория, шумела Нева. Бледная луна еще стояла над Академией художеств.
Он шел, не замечая ветра, который дул ему в спину, леденил голову, делал легкими ноги.
Хорош же он был после пьяной ночи, после глупого разговора с Драгомановым, едва ли что не окончившегося нервическим припадком! Хорош же он был в своей длинной, по земле волочащейся шубе, со своим достоинством, со своим портфелем, из которого торчали не книги, нет, — но рукав пиджака, серенького, в полоску.