— Ерунда, Ганя, по-разному бывает. Но на всякий случай соберите мои вещи.
— Вас вызывает оперуполномоченный, — сказал солдат. — Следуйте за мной.
Что-то произошло чрезвычайное, и я приготовился к худшему.
Опер при моем появлении встал. Он оказался громадного роста, широкоплечий, но с вдавленной грудью. Стала очень видна его большая нижняя часть лица, тяжелый подбородок. Он не смотрел на меня, глаза его бегали. Он сказал:
— Присаживайтесь. — Начало было необыкновенное, я сел, он продолжал: — Имею предписание… приказ… немедленно отправить вас в Алма-Ату в распоряжение, это само, наркома.
— А! — произнес я, делая равнодушный вид, будто отнюдь не удивился.
— Когда хочете уехать?
— Сейчас, — сказал я.
Он развел руками:
— Это само, сегодня поездов уже не предвидится.
— Тогда завтра. — Я пыхнул ядовитым махорочным дымом. — И вот что, голубчик, верни-ка мне мои тетрадки, какие ты взял без спроса.
— Их нет у меня, — испуганно ответил он. — Я их отправил в Кзыл-Орду по начальству.
— Придется сообщить, чтобы они переслали их в целости по адресу наркома для передачи мне.
— Попробую.
— Нет уж, дорогой мой, не попробуешь, а сделаешь. И еще — свяжись с Кзыл-Ордой, чтобы мне забронировали место в спальном вагоне. В котором часу поезд?
— Да ожидаем примерно после полудня.
— Ясно. Буду с утра.
— Может, помочь с вещицами?
— Сам управлюсь. Не забудь про Кзыл-Орду.
Я направился к выходу, а он, сопровождая меня до дверей, заискивающе говорил:
— Это само, был я с вами, извините, без вежливости, но ведь понять должны, при моей должности… и как тут разобрать, кто какой человек и что собой представляет?.. Так что вы уж разъясните, коли спросят…
— Разъясню где надо, — милостиво обещал я.
Ну дела! Да ведь это только во сне бывает, когда мечтаешь в бессилии о мести ненавистному обидчику, а у меня получилось наяву! И, каюсь, я испытал сладкое чувство, видя его испуганное унижение. В конце концов, я мстил не ему, а всем тем, кто изничтожал меня, глумился надо мной, пытаясь разрушить мою душу и мое здоровье…
Поезд мог нагрянуть и до полудня, поэтому я появился на перроне заблаговременно. Меня провожали Ганя, Настенька и Витюша. Не зная, что еще сказать, она лишь приговаривала:
— И на что вы мне оставили свой рис, и сахар, и мед, прямо неловко, честное слово.
— Ну что вы, Ганя, зачем тащить мне все это? В Алма-Ате у меня полно друзей кинематографистов. И не вы мне, а я вам обязан. Всю жизнь помнить буду.
— Скажете! Это мы вас не забудем, дай бог вам счастья!
На перроне появился опер со своими стражами госбезопасности. И когда поезд подходил к платформе, он заспешил к спальному вагону. Я видел издали, как он жарко объяснял что-то проводнице. Подошли мы, и он, повернувшись ко мне, сказал, показывая на проводницу:
— Говорит, что местов нет, а я согласовал с Кзыл-Ордой, как пить дать. А она, это само, заявляет, что до Арыси устроит вас на откидном стульчике в коридоре, а от Арыси освободится в купе.
— Посижу в коридоре, ладно уж.
Я повернулся к Гане, крепко пожал, а потом, склонившись, поцеловал ее большую огрубевшую руку. Это ужасно ее смутило. Вокруг нас уже столпились женщины, вынесшие молоко на продажу, и слышались их сочувственные смешки:
— Видали, как прощаются?
— А то! Ганька хитрая, знает, кого привадить!
— А Витюшка-то ейный?
— Да он же ему за отца стал! Ну, Ганька! Бой-баба.
Витюшка, вцепившись в мою штанину, зарыдал в голос. Настенька вытирала слезы.
— Ну, счастья вам, счастья! — говорила Ганя. Поезд тронулся.
Поплыла платформа. Ганя, Настенька, Витюша махали мне. И стоял на платформе мой опер, вытянувшись, а с ним его «жандармы».
Однако что за чудеса произошли со мной? Каким образом я мог очутиться в Алма-Ате в то время, когда пребывание не только в республиканской столице, но и в любом более-менее крупном городе категорически было запрещено ссыльным. Или предпринимался какой-нибудь новый коварный демарш против меня? Такие мысли невольно приходили в голову. Но они оказались напрасными. Все было гораздо проще и прекраснее!
В первый же день приезда я узнал, что Николай Константинович Черкасов (кстати, лишь отдаленно меня знавший), известнейший артист, депутат Верховного Совета, подхватив Сергея Михайловича Эйзенштейна (для дополнительного престижа), отправился к наркому НКВД Казахстана и обратился с просьбой о скорейшем вызове меня из Чиилей. По его пламенным словам, выходило, что Центральная объединенная студия, состоявшая из самых блистательных имен «Мосфильма» и «Ленфильма», буквально задыхается от нехватки опытных сценаристов, а я могу реально помочь в создании боевого военно-патриотического кинорепертуара, не говоря уже о том, что и сам Эйзенштейн постоянно нуждается в моих советах. Феноменально! Нарком обещал удовлетворить просьбу.
Ну, молодцы! Точно таким же способом они вызволили из других казахских захолустий режиссера Художественного театра Василия Григорьевича Сахновского, заподозренного в том, что его намечали в бургомистры Москвы, когда ее займут немцы (!), и художника «Ленфильма» Евгения Евгеньевича Енея, одного из создателей выдающихся фильмов Козинцева и Трауберга («СВД», «Новый Вавилон» и трилогии о Максиме). Он был арестован еще в страшном 1938 году как шпион, ибо имел несчастье родиться в Австро-Венгрии, но затем за бездоказательностью обвинений его, как и меня и В. Г. Сахновского, выслали без суда по заочному приговору ОСО.
Все трое мы появились в Алма-Ате почти одновременно, и нас тотчас определили на высокие посты: В. Г. Сахновского — руководителем мастерской киноактеров, Е. Е. Енея — главным художником студии, а меня — литературным консультантом при дирекции, и, кроме того, я дорабатывал сценарии, поступавшие в производство. Были мы, все трое, как бы повязаны между собой схожими мытарствами и каждую декаду обязательно все вместе двигались в НКВД, где нам ставили загогуленки и печати в квадратики наших паршивых удостоверений, напоминавших, что, какие бы работы мы ни выполняли, являемся всего лишь временно отпущенными рабами…
Я забежал чуть вперед, а нужно рассказать подробнее про то раннее утро, когда поезд мой прибыл в Алма-Ату. Я вышел на широкий проспект, обсаженный высоченными тополями и стрелой прорезавший город до самых предгорий Ала-Тау. Расспросив прохожих, где находится киностудия, я свернул в нужном месте налево. Мне было известно, что дом, заселенный режиссерами — сталинскими лауреатами — находится недалеко от студии, и я без труда его нашел.
В доме, по-видимому, еще спали, и я, постеснявшись, присел в ожидании на скамейку под деревом, пока какая-то женщина в платке и с хозяйственной сумкой не вышла из «лауреатника». Я спросил ее, в какой квартире живет Райзман.
— На втором этаже, за дверью направо, — сказала она, с опаской оглядев меня.
Иногда запоминаются совсем ненужные подробности: у женщины было немолодое, но красивое лицо и ужасающе разросшийся зад: «Это болезнь, — подумал я, — и называется, кажется, степотагия». Впоследствии я узнал, что она прислуживала Эйзенштейну. Между тем женщина еще раз оглянулась на меня и добавила:
— А токо навряд они уже встали. — И скрылась за поворотом.
Я еще посидел немного и затем поднялся на второй этаж и позвонил. Некоторое время никто не отзывался, потом послышались шаги, два раза повернулся ключ, не сразу отодвинулась задвижка, и в приоткрывшейся щели я увидел Сюзанну, наспех одетую, растрепанную.
— Ой! — воскликнула она, отбрасывая дверную цепочку. — Сережа! Юка! Юка! Сережа приехал.
Из комнаты выскочил Юля, на ходу надевая халат. И тут поднялась суматоха в квартире. Из всех дверей высовывались головы ее обитателей.
— В ванну, в ванну его! — кричали они, скорее восторженно, чем испуганно. — Затопите ванну! Он прямо с поезда!
И верно, от моего пальто, от моей одежды несло перепревшим запахом вагонов и тюрьмы.