…И хотя он уже давно был отрешен от каких-либо писательских дел, все, что происходило тогда у нас в литературе, продолжало не только интересовать, но и непосредственно задевать его. Помню, в один из жарких летних дней он вдруг позвонил мне и, сказав, что он «в мраке», попросил зайти к нему.
Лена с Сережей находились на даче, в Загорянке, он был один. Квартира действительно погрузилась в полнейший мрак: окна наглухо зашторены, в кабинете горела свеча. Он отворил мне дверь, буркнул «проходи» и вернулся в кабинет. «Садись, вон туда». И сам уселся за стол. В ночной сорочке и пижамных штанах, он склонился над столом, искоса поглядывая на меня.
— Что случилось? — спросил я.
— А ничего. Нахожусь в унынии и в размышлениях.
— По поводу чего?
— Да вот, с классиками не то получается. Не на кого опереться.
— Не понял.
— Сейчас поймешь. Ну-ка, подвинься. Видишь — «Литературное наследство». Старый номер. Тридцать первый год. Первая книжка. Издана, представь себе, РАППом. Во как! Редактор — Леопольд Авербах[77]. Да-да, тот самый. Главный воитель со всяческой крамолой. Ха! А опубликованы там неизданные очерки Салтыкова-Щедрина. Рылся сегодня в старье и вдруг натолкнулся. Изволь послушать. Речь тут идет о некоем Младе-Сморчковском. Он выпрыгнул через стену из тюрьмы и вскоре достиг необычайных начальственных высот. До него был тоже Младо-Сморчковский и почитался первым, но помер, весьма оплаканный своими подчиненными. Но так как он помер, то новый Младо-Сморчковский объявил первым себя.
И никто не возражал. Это оказалось вполне справедливым, ибо его действия поистине поразили современников своей громадностью. Зачитываю некоторые из его предначертаний. Что же он сделал? Во-первых, сочинил статистику, причем, оказалось, против прежнего всего вдвое и втрое; во-вторых, увеличил доходы, открыв для них новый источник в неистощимой мужицкой спине; в-третьих, обеспечил народное продовольствие, наблюдая, дабы обыватели отнюдь не потребляли сверх действительной надобности; в-четвертых, улучшил пути сообщений, не довольствуясь дорогами известными и существующими, но бесстрашно пролагая пути даже там, куда до того времени не ступала нога человеческая; в-пятых, обуздал газетчиков и писателей; в-шестых, обуздал дух своеволия, а поборников устности и гласности разослал по городам; в-седьмых, обуздал лжеучения. Узнав, что в одном городе существует вредная секта, собрал последователей оной и предложил им оставить свои заблуждения. Что ими и было в точности выполнено. В-восьмых, обуздал невежество, назначив краткие сроки для приобретения полезных знаний; в-девятых, обуздал безнравственность; в-десятых, вообще обуздал обывателей.
Закончив чтение, Булгаков посмотрел на меня и вздохнул:
— Ну, каков Михаил Евграфыч? И ведь печатают! А как не печатать? Зачислен в святцы борцов за передовые идеи! Лопнуть можно от зависти!.. Эх, классики, классики! И еще жаловались, что пишут в намордниках! А нам, а мне что дозволено? Не писать ли стишки вроде таких:
Тут он взорвался:
— К чертовой бабушке! Не согласен!
Пожалуй, это был один из моих последних разговоров с ним о литературе.
Приближался конец.
Осенью 1939 года он с Леной уехал в Ленинград. Дел у него там не было. Просто хотелось пожить в гостинице бездумным и праздным путешественником. Побродить по городу. Без суеты. Посидеть в ресторане. Спать сколько влезет. Не звонить знакомым. Лишь в крайнем случае. И прожить там как можно дольше. Но это не удалось сделать.
В Ленинграде болезнь его открылась. Резко ослабло зрение. Врачи определили остро развивающуюся высокую гипертонию. Он знал, что это склероз почек, и знал, к чему это должно привести. Ему посоветовали возвращаться в Москву. В Москве его уложили в постель.
Я пришел к нему в первый же день после их приезда. Он был неожиданно спокоен. Последовательно рассказал мне все, что с ним будет происходить в течение полугода — как будет развиваться болезнь. Он называл недели и месяцы и даже числа, определяя все этапы болезни. Я не верил ему, но дальше все шло как по расписанию, им самим начертанному.
Воспользовавшись отсутствием Лены, он, скользнув к письменному столу, стал открывать ящики, говоря:
Смотри, вот папки. Это мои рукописи. Ты должен знать, Сергей, где что лежит. Тебе придется помогать Лене.
Лицо его было строго, и я не посмел ему возражать.
Но имей в виду, Лене о моих медицинских прогнозах — ни слова. Пока что — величайший секрет. — И снова скользнул в постель, накрывшись одеялом до подбородка, и замолк.
В передней послышались голоса. Вернулась Лена и застала нас, разговаривающих о разных разностях, не имеющих отношения к его болезни. На ее вопрос, как он себя чувствует, ответил:
Неважно, но ничего!
Я бывал у него каждый день. Пытаясь восстановить факты его жизни, предложил игру в навязчивого журналиста, приставшего с вопросами к знаменитому писателю.
Ты хитришь, — сказал он, но игру принял.
В дальнейшем она развлекала его, и я записал несколько таких шуточных бесед, состоявших из вопросов и ответов. Несколько листков случайно сохранилось. Вот эта запись:
«Он. Мне непонятно все-таки, уважаемый товарищ, зачем вы ко мне пристаете?
Я. Мировому человечеству интересна каждая подробность вашей жизни.
Он. Я согласен, это так. Но я обязан все же по благородству своего характера предупредить вас… (Тут он прищурился и добавил.) — Я, дорогой мой, „не наш“ человек.
Я. Быть может, как раз поэтому вы и представляете особый интерес?
Он. (уже с непритворным негодованием). Это отвратительно, что вы говорите, голубчик! Я наш человек, а „не наш“ — это я сам выдумал, сам подстроил.
Я. Простите, не понял.
Он. Вчера вы допрашивали меня о начале моего литературного пути.
Я. Совершенно верно. Я весь внимание.
Он. Именно тогда я и подложил себе первую свинью.
Я. Каким образом вам удалось это сделать?
Он. Молодость! Молодость! Я заявился со своим первым произведением в одну из весьма почтенных редакций, приодевшись не по моде. Я раздобыл пиджачную пару, что само по себе было тогда дико, завязал бантиком игривый галстук и, усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом. У меня даже где-то валяется карточка — я снят на ней с моноклем в глазу, а волосы блестяще зачесаны назад. Редактор смотрел на меня потрясенно. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана я извлек дедовскую „луковицу“, нажал кнопку, и мой фамильный багет проиграл нечто похожее на „Коль славен наш Господь в Сионе“. „Ну-с?“ — вопросительно сказал я, взглянув на редактора, перед которым внутренне трепетал, почти обожествляя его. „Ну-с, — хмуро ответил мне редактор. — Возьмите вашу рукопись и займитесь всем чем угодно, только не литературой, молодой человек“. Сказавши это, он встал во весь свой могучий рост, давая понять, что аудиенция окончена. Я вышел и, уходя, услышал явственно, как он сказал своему вертлявому секретарю: „Не наш человек“. Без сомнения, это относилось ко мне.
Я. И вы считаете, что этот случай сыграл роковую роль во всех ваших дальнейших взаимоотношениях с редакциями?
Он. Взгляните, голубчик, на этот случай шире. Дело в моем характере. „Луковица“ и монокль были всего лишь плохо придуманным физическим приспособлением, чтобы побороть застенчивость и найти способ выразить свою независимость.
Я. Последуем дальше. Что привело вас в театр?
Он. Жажда денег и славы. Затаенная мечта выйти на аплодисменты публики владела мною с детства. Я во сне видел свою длинную шатающуюся фигуру с растрепанными волосами, которая стоит на сцене, а благодарный режиссер кидается ко мне на шею и обцеловывает меня буквально под рев восторженного зрительного зала.
Я. Позвольте, но при возобновлении „Турбиных“ занавес раздвигался шестнадцать раз, все время кричали „автора!“, а вы даже носа не высунули.
Он. Французы говорят, что нам дарят штаны, когда у нас уже нет задницы, простите за грубое выражение. (И подозрительно.) А вы не из французской ли газеты?
Я. Нет.
Он (вкрадчиво). А может быть, из какой-нибудь другой иностранной, а?
Я. Нет, нет… Я из русской.
Он. Не из рижской ли, белоэмигрантской? (И он угрожающе поднял кулак.)
Я. Избави бог! (Я отмахнулся в ужасе.) Я из „Вечерки“! Из прекрасной, неповторимой „Вечерки“ нашей!
Он. Ура! Ура! Тюпа! Люся! Скорей! Водку на стол! Пускай этот господин напьется в свое полное удовольствие! Мне отнюдь не грозит опасность, что он напечатает обо мне хоть одну строчку!»
77
Авербах Леопольд Леонидович (1903–1939), критик, генеральный секретарь РАППа, один из яростных гонителей Булгакова.