Ингрид улыбалась, как я подумал, вполне сообщнически. Я самонадеянно представил, что мне удалось несколько смягчить консерватизм Эдварда Томпсона и отстоять свое мнение. В тот вечер исчезли все мои внутренние сомнения. Эта мысль захватила меня, я мог гордиться собой.
После долгих лет, когда мне приходилось следить за каждым своим шагом, избегая давления собственного отца, я оказался в начале совершенно нового пути, и поддержал меня в этом мой второй отец, мой тесть.
Мы с Ингрид засиделись в тот вечер за разговором, более долгим и глубоким, чем за все время нашего брака. Она была очень открыта тогда. Впервые я заметил, как для нее важен престиж ее отца. Мою жену взволновала мысль о том, что мне предстоит идти его дорогой.
Мы договорились, что я займу надежное место, только что освободившееся неподалеку оттуда, где мы жили. Здесь, где я работал врачом, влияние, которым я пользовался, было наиболее сильным. Хоть я и оказался в оппозиции к старым и умным местным бизнесменам, партийным чиновникам явно был нужен в парламенте представитель попечительной профессии. Меня быстро провели кандидатом от тори. Во время выборов им пришлось убедиться в правильности принятого решения, поскольку я был избран убедительным большинством голосов. Нормальный рабочий механизм наших с Ингрид отношений заработал вновь. Она снова замкнулась в себе. Вполне удовлетворенно. Вернулось спокойствие, которым всегда отличалась наша повседневная жизнь.
Много лет спустя я удивился обстоятельности, с которой обсуждали те события Ингрид и ее отец, еще до того откровенного разговора за обедом. Неужели им показалось, что мной так легко манипулировать? Или я был так беззащитен перед ними и перед каждым. Только потому, что считал себя никому не известным?
Я был мечтой рекламного агента. Мне сорок пять, со мной красивая, умная жена, блестящий сын в Оксфорде и дочь, посещавшая школу. Отец мой был известным бизнесменом. Тесть — одним из ведущих политиков, давно оплативший свой долг перед партией.
Я обладал довольно представительной внешностью. Не настолько красивой, как у моего предшественника, но достаточно приятной, чтобы сниматься на телевидении — этой новоявленной гладиаторской арене. Той арене, где сражающиеся до политической смерти приветствуют не Цезаря, а тех, кого они собираются предать. Это дает массам иллюзию, что в этой, казалось бы, кровавой битве до смерти политик всегда одержит победу. При демократии некоторые политики действительно всегда побеждают.
Я видел себя победителем. Для этого у меня были все основания. Я был избран и взлетел вверх по политической лестнице с легкостью, которой сопровождались все мои действия.
Я был одинаково уверен в себе и в медицине, и в политике. Но любые усилия мне ничего не стоили. Время для человека, который по-настоящему не прожил ни одной секунды, не представляет особой ценности. Недорого стоят и напряжение, приведшее к поразительным результатам, и сокрушительная энергия человека средних лет и весьма крепкого здоровья.
В политике я платил той же валютой, которой с успехом пользовался в хирургии, — честностью, той разновидностью колючей цельности, соединявшей абсолютное отсутствие интереса к личной власти с сумасшедшим высокомерием игрока, не знавшего поражений.
Я старательно избегал всех основных форм поведения, которые приняты в парламентской жизни. Верность партии, как способ выстроить собственную карьеру, попытки сорвать незаслуженный успех, зависть и страх перед лидерами, внезапно появляющимися на политическом горизонте, творцами будущего, остро нуждающимися в признании и поддержке, — все вызывало во мне глубокое отвращение.
Между тем моя способность оставаться «белой вороной» вызывала в окружающих недоверие, даже страх. Играть, но играть не по правилам, означало стать врагом.
Достичь вершины успеха представлялось мне невероятным, но возможным. Все, что мне было необходимо, — это очертить собственные границы. Возможно, их просто не существовало или пока они были скрыты. Я оставался загадкой для моих коллег — при видимой целеустремленности, полное отсутствие цели. Мои очевидные способности все еще оставались без применения, но все вокруг, да и я сам, пребывали в уверенности, что если бы мне представился шанс, успех не заставил бы ждать. Но на чем была основана эта вера, не знаю. Я не рассчитывал на счастливый случай и в этом был не похож на других.
Я не мог подобрать к себе ключ ни в какой деятельности, ни в политике, ни в медицине. Выполнял свои конституционные обязанности с той же отменной тщательностью, с какой навещал пациентов. Но это шло исключительно от ума. Ничто, казалось, не могло потрясти меня.
Люди испытывали доверие к моей опытности и основательности. Все мне удавалось. В этом не было сомнения. Я привык, при необходимости, открыто высказываться по любому поводу. Говорил то, что думал, далеко не всегда взвешивая последствия своих слов. С другой стороны, вопросы, поднимавшиеся мной, были слишком важны для партийной дисциплины. Мои идеи обладали достаточной привлекательностью для большинства левых тори.
Я никогда не оказывался лицом к лицу с серьезным нравственным выбором. Все, что я чувствовал и говорил, никогда не было крайностью и не ставило меня в оппозицию к остальным членам партии. Я готов был принять во внимание любые мнения, разве что кроме крайне правых. Моя политическая карьера складывалась идеально, я сам не мог бы спланировать ее более удачно.
В скором времени меня назначили на пост замминистра здравоохранения. Было очевидно, что я соответствовал этой должности. Мое озабоченное лицо уже мелькало на экранах телевизоров, звучал мой голос, вполне приятный, правда недостаточно выразительный. Со страниц газет и журналов я искренне и серьезно обсуждал проблемы, с которыми мне приходилось сталкиваться. Мой публичный имидж к тому времени сложился. В нем не было обаяния, скорее некоторое приближение к идеалу, который хотели видеть в политическом лидере. Мой образ существовал как бы вне меня и даже, как я заметил, с годами становился все ярче.
В избирательном списке, помещенном в воскресном парламентском листке, я был назван одним из кандидатов в премьер-министры. Ингрид чрезвычайно взволновала эта новость, а детей смутила.
Я стал необходим партии, как актер из постоянной труппы старого доброго английского театра, — надежный, знающий, но настолько далекий от магии Лоуренса Оливье или Джона Гилгуда, что казалась странной их принадлежность к одной профессии.
Искусство и страсти, преобразующие жизнь, не были моей сущностью. Но во всех ипостасях моя жизнь оставалась великолепным спектаклем.
6
Мой сын был статным молодым человеком. Стройные пропорции Ингрид смягчали в нем мою некоторую тяжеловесность. Мартин вырос высоким и сильным юношей. Ингрид передала ему свою матовую бледность. Абсолютно женская нежность кожи казалась изысканным контрапунктом к его темным глазам и волосам, унаследованным от меня. Этот драматический колорит, весьма экзотичный для Англии, выглядел весьма эффектно в контрасте с пастельной внешностью его сестры Салли, девушкой редкой красоты, истинной английской розой.
Красота детей внушает нам тревогу. В ней есть некий избыток, создающий родителям лишние проблемы. Большинство отцов хотели бы видеть своих дочерей привлекательными и мужественными сыновей. Но истинная красота приводит их в замешательство. Подобно гениальности мы предпочитаем наблюдать ее в других семьях.
Миловидность и элегантность Мартина смущали меня. Его повышенная сексуальность была так очевидна, что было непонятно, как могут его приятельницы не замечать этой опасности. Длинной вереницей являлись девушки на воскресные ленчи и случайные вечеринки, где мы с Ингрид их наблюдали. Выяснилось, что мой сын сексуально довольно неразборчив и вполне равнодушен к обращенным на него любовным взглядам. Все это развлекало Ингрид. О себе я этого сказать не мог.
Его отношение к жизни наводило на меня уныние. Медициной он не интересовался, политикой тоже. Решил стать журналистом, — как мне казалось, чтобы оставаться сторонним наблюдателем. Свою карьеру Мартин планировал совершенно самостоятельно, не вводя в заблуждение ни себя, ни нас.