Время как бы остановилось, зрения не требовалось. Зато напрягся слух. То справа, то слева ворковали пулеметы, и где-то глухо ударил пушечный выстрел. Но это было так привычно, что никто не обратил на него внимания. Слух искал каких-то особых шумных звуков. Каких именно, никто не знал, но каждый наверняка бы отличил их в любой сумятице.

Они дождались этих звуков – говор, торопливые шаги.

Из-за двери послышался голос:

– Полный порядок. Выходи строиться.

«Нашел время острить», – сердито подумал Андрей и медленно стал подниматься. Они опять попрыгали, проверяя снаряжение, и не спеша стали выходить из дзота. Молчаливые пулеметчики смотрели им вслед большими, по-птичьи округлившимися глазами. Гафур приостановился на пороге и вежливо попрощался:

– До свидания.

Ему никто не ответил, и это показалось плохим предзнаменованием. Все, что накопилось в этот суматошный, трудный день, возникло вновь и окрепло. Предстоящее казалось если и не безнадежным, то бесконечно трудным, и каждый страстным усилием воли заставлял себя не волноваться, думать, что все обойдется, если, конечно, он не промажет.

В этом состоянии страстно стиснутой воли они вывалились один за другим за бруствер и поползли за неизвестным сапером, лица которого так никто и не рассмотрел.

Военный совет кончился, его решения оформлялись в приказы. Самую большую работу предстояло провести саперам и транспортникам. Они должны были обеспечить широкую маскировку и дезинформацию противника, начиная с не такого уж сложного мероприятия, как демонстративная оттяжка ненужных подвод и автомашин в тыл. Все равно через несколько дней эти же подводы и эти же автомашины повезут к передовой снаряды и продукты.

Потом начались радиоигры – умышленные радиопереговоры, из которых умный противник мог понять, что какие-то части готовятся к погрузке. Для подтверждения этих «разгаданных» тайн с передовой действительно стали отходить целые подразделения: ночью их меняли безмолвные, отдохнувшие в тылу подразделения тех же соединений. Саперы строили макеты танков, навешивая их на тракторы, которые потарахтели к ближайшей погрузочной станции…

Но все это случилось позже, а в тот вечер только дивизион «катюш» несколько необычно выдвигался по тщательно подготовленной лесной дороге на указанную ему полянку: машины шли попарно – одна тянула на буксире другую. Чтобы заглушить шум моторов, дежурные подразделения открыли отчаянную пулеметную стрельбу, а артиллеристы затеяли контрбатарейную борьбу. Она немедленно переросла в дуэли: артиллеристы противника не могли смолчать, и некоторое время над передовой перекатывались шелковистые шелесты снарядов, а в глубине оборон полыхали огни выстрелов и разрывов.

«Катюши» уже стали на место и приняли боевой порядок, а артиллеристы все еще вели огонь, словно радуясь, что после долгого молчании – экономили снаряды – могут отыграться на противнике.

К полуночи все стихло настолько, насколько вообще стихает ночная передовая: то там, то здесь вспыхивали перестрелки, в воздух взлетали сигнальные и осветительные ракеты, где-то играла музыка и даже слышалась песня.

Разведчики минули минное поле, и младший лейтенант сапер ласково тронул каждого за плечо, словно, провожая, жалел, что он остается, а они уходят…

Вот это доброе, чуть робкое, по-хорошему завистливое расположение безмолвного на ничейной полосе молоденького саперного офицера взломало убежденность, что все идет не так, как нужно. Если им завидуют, если их провожают с такой добротой, значит, еще не все потеряно.

А тут еще густой задеревенелый бурьян ничейки оказался так высок и густ, что можно было не ползти, а семенить на четвереньках или идти согнувшись. Отсюда, снизу, довольно четко просматривался и проход в немецких минных полях: стена бурьянов на фоне светлого неба в проходе казалась ровной, а на минных полях – выщербленной. Противник ставил мины летом, торопливо, подрезая травяные корни, и над минами трава так и не выросла.

Продвигаться далеко не хотелось – еще неизвестно, как сложится обстановка, но Андрей Матюхин все-таки прошел метров на сто дальше предполагаемого вначале места.

Конечно, ребята сразу заметили это отклонение от намеченного плана и подумали, что у командира есть какие-то особые тому основания. Ведь каждый понимал, что чем ближе они подберутся к позициям, тем больше надежд на то, что противник не наткнется на них при выдвижении, тем быстрее можно будет преодолеть передовую и тем меньше опасность попасть под разрывы своих снарядов. И хотя Матюхин поступил так скорее по инстинкту разведчика, лишь потом обдумав и обосновав решение, оно тоже ударило по убежденности, будто все идет не так, как надо. Командир, видно, знает нечто важное. На то он и командир…

Здесь, в горьковато и пряно пахнущих зарослях, в настороженной тишине, исчезала страстная напряженность и обострялись чувства. Слух уже приноровился отсортировывать – отбрасывать перестрелку и разрывы, музыку и шумок ветерка, а ^лавливать шорох бурьянов, тонкое позвякивание консервных банок, развешанных, как бубенчики, на невидимых проволочных заграждениях противника, и, наконец, даже костяной размеренный стучок жучиных лапок по крепкому, налитому листу.

С этой минуты слияния с тишиной, обострения всех чувств до почти звериной чуткости и кончились связи с тем, что они оставили в траншеях, за уже аккуратно восстановленным безмолвными саперами минным полем. Все это отрезалось, ушло в прошлое вместе с сомнениями, предчувствиями, страстями и напряжением. Теперь каждый стал самим собой, обнажив свою главную человеческую сущность, и вместе с тем каждый словно слился со всеми. Они уже не только понимали, а ощущали друг друга. Общие мысли, общие решения, общие рефлексы не казались чем-то удивительным. Они были закономерны, потому что всех связывала одна задача, одна опасность и примерно равный уровень боевой подготовки и боевого опыта.

Без команды они сняли пилотки – каски они оставили, чтоб не звенели, – и натыкали за их отвороты траву, без команды стали расползаться на стороны и без команды определили и дистанцию этого безмолвного расползания, и ту единственно правильную позицию, с которой удобней всего прикрыть огнем товарищей. Окопчиков не отрывали, а телом нащупали старые минные воронки, оплывшие, мелкие, или просто выемки на почве и, осторожно поерзав, вдавились в землю. Тихонько, подрезая ножами стебли, проделали узкие проходы-амбразурки в стене бурьяна. Через эти амбразурки и наблюдали за скатами занятых противником высот, но самой лощины не видели. Они только слушали ее.

Но до них доносился только монотонный, размеренный и раньше не замечаемый треск кузнечиков. От него зазвенело в ушах и стало казаться, что из-за этих чертовых усатиков не услышится, как поползет противник Над лощиной иногда проносились ночные безмолвные птицы, в дебрях трав и бурьяна что-то шевелилось, попискивало и постукивало. Но все это перекрывалось общим звоном кузнечиков.

Когда звон стал нестерпимым, он стал как бы стихать, но не сразу, вдруг, а волнами, прорывами. В невидимой звучащей стене образовывались как бы провалы, проходы. И это было так необычно, что Сутоцкий и Шарафутдинов переглянулись, и оба поняли – противник начал выдвижение. Легкий шорох, передаваясь от стебля к стеблю, пугал кузнечиков, и они сторожко замолкали Стало понятным, почему они раньше не слышали кузнечиков. Когда они выдвигались, усатики таились, а когда разведчики примолкли, они затрещали.

Как проползли немецкие саперы, разведчики, в сущности, не Услышали Только некурящий Гафур почувствовал по неуловимо изменившемуся запаху. Прокатилась вначале терпкая и горькая волна – ползущие обрушили пыльцу, и ее подхватил неслышный ветерок, – а потом пришла едва уловимая рябь хорошо смазанной кожи, пота и машинного масла. Потом все восстановилось: и ровный горьковатый запах, и звон кузнечиков.

Часам к трем ночи на скате высоты проплыли неясные колеблющиеся тени, донесся приглушенный, смутный шум и легкий не звон, а скрежет металла. Звенящая стена быстро таяла, и стало очень тихо. Страшно тихо. Тишина все явственней наполнялась шорохом, шарканьем, потрескиванием и, наконец, сдерживаемым и потому шумным дыханием: противник начал выдвижение.