Изменить стиль страницы

Сама же для себя твёрдо была убеждена, что Женька брешет и всё брешут. В каком таком подполье она состояла, злилась Надька, когда в войну по фляжечке керосина приторговывала. Если бы не я, пришлось бы ей повкалывать, будь здоров. А теперь даже здороваться перестала. На кухню не выходит, придёт с работы, запрется в своей комнате и носа не показывает. После того скандала никогда ей не прощу. Сука, сучка, знала ведь, что Эдик Лисовский жив, а не сказала ей об этом. Сама потом призналась, что он её попросил не говорить. Пусть думает — погиб, пропал, так легче пережить. А он просто другую встретил, в Москве теперь живёт, на редакторской дочке женат. Всё правильно, так ей дуре и надо. А Женька гадюка самая настоящая, когда нужно было, змеей обвилась вокруг меня — ты самая лучшая, такая добрая, а потом молчала, видела же гадина, как я с письмами, с запросами по городу ношусь, Эдика ищу. Что ей до чужих страданий? Мстила что ли, у самой-то так и никого не было.

Кровь ударила в лицо. Какую уж ночь Надьку мучила её бессонница. Эта страшная её жизнь без просвета. Вспомнила, как они с Женькой поругались. Это случилось на ноябрьские праздники 1942 года, холод был жуткий. Вечером прибежала Женька, радостная, сияющая от счастья: на Преображенском соборе, на самом верху кто-то повесил красный флаг. «Надька, это надо отметить! Немцы и румыны не в себе от злости, хватают людей прямо на улицах, загоняют в подвалы разрушенных домов и живьем сжигают. Мы им ещё покажем!»

Надька, промёрзшая, уставшая, не раздеваясь, откинулась на спинку стула и смотрела на восторженную подругу.

— Ради одного флажка столько людей погубить?

— Дура, ты ничего не понимаешь! Это борьба, пусть знают, что нас не сломить! Мы им ещё покажем! Вот увидишь. Ты что в ватнике сидишь, воняет, дышать нечем, лень, что ли, снять и проветрить.

Тогда в городе и началось, страшно вспомнить, как шныряли по домам, проверяли.

— Жидан есть?

— Жидан есть?

— Коммунисты есть?

За зиму немцы с румынами почти со всеми расправились. Людей в городе поделили на две части. Одних выгоняли на улицу и гнали на разбомбленную суконную фабрику, оттуда на Сортировочную, Пересыпь. Там, в яме для слива мазута, жгли круглосуточно, и живых и мёртвых, чёрный вонючий дым стелился над морем, закрывая Лузановку. Тех, кто замерзал по дороге, складировали, как дрова, штабелями в Собачьем садике в конце Херсонской. Ходили слухи, что шайки негодяев делали из них колбасу и пирожки. А эта идейная радовалась флажку, её-то никто не выдал. Сколько раз у Надьки спрашивали, вроде в шутку: «А подруга твоя член партии?» Надька отшучивалась: «Кто ж его знает: может, на передок и да, а вот на задок-то точно нет, ручаюсь». Другие сидели по домам, в ужасе ожидая своей участи. Если евреи и коммунисты закончатся, потом за них возьмутся.

Из центральных богатых домов жильцов выгоняли прямо на улицу. Что могли на себе унести, с тем и оставались. Многие сами, не дожидаясь прихода румын, перебирались подальше в халупы от центра, по ночам перетаскивая свой скарб. Если такие отважные попадались румынам, то всё, конец, смерть на месте. Захватчики считали, что город и всё, что в нём есть, теперь принадлежит только им. Раз и навсегда. Теперь это их дома, их имущество. Слава Богу, что Надька жила здесь. Район их уж больно непривлекательный всегда был. Пыльный, грязный, беднота испокон веку здесь селилась. Сюда за всю войну румыны только пару раз с облавой приходили. Грабить нечего, не то что в центре. Что творилось, вывозили всё подряд, целыми составами мебель, ковры, даже тротуарную плитку...

Нужно было ей Женьку не слушать, а сразу после освобождения перебраться в центр, пока комнаты свободные стояли. Это она её с толку сбила, вместе с бабой Настей-соседкой. Нет, зря наговариваю, я же Эдика ждала. Как обрадовалась, когда письма почтальон принёс от него с фронта. Сразу несколько. Она верила: вот кончится эта проклятая война — и сам вскорости объявится, только напрасно верила. Эх, Женька, сволочь ты поганая.

Надька почувствовала, как проклятая острая боль пробежала по ее ногам. Бедные ее ножки, какие они были красивые, как нравились мужчинам, да не только ножки. Чем я так прогневила Бога, что он послал мне такую судьбу.

В комнате воцарилось молчание. Евгения Анатольевна прервала его.

— А насчет Эдика, ты меня все им попрекаешь?.. Сначала я тоже о нем ничего не знала, а потом подумала: тебе легче будет, если скажу, что он к другой бабе переметнулся, а так погиб — и все. Подлец он. Прости, если сможешь. Но я по другому поводу тебя позвала. Мне скоро новую квартиру должны дать, а эту я должна сдать.

— И сдавай на здоровье, я-то при чём?

— Надя, мы ведь не чужие, эта комната в три раза больше твоей, а ты теперь не одна, давай поменяемся. Здесь и чердак есть, он забит старыми декорациями, документами, плакатами, шаржами, стихами. Придет время, всему этому цены не будет. Жаль, если деревня наехавшая на свалку всё выбросит. Во время войны не пожгли, сберегли, нужно всё сохранить. История же.

Евгения Анатольевна придумала, как лучше все обставить. Надежде надо пойти к бабе Насте и, как бы невзначай, пожаловаться, что фактически до войны это была ее комната. Что Женька, сучка, обманула ее, сначала напросилась пожить, а затем выставила, и, чтобы не ругаться, Надька ушла. А теперь племянница у нее живёт, замуж собирается, и самой не поздно жизнь устроить, так что надо возвращать свое. Трудно, побороться придется, по исполкомам-милициям походить, а что делать?

— Я для понта поупираюсь, поскандалю, — предупредила Евгения Анатольевна, — признаюсь, что так и было, согласна обменяться. Никто не должен знать об этом, только ты и я, сама понимаешь, какие времена.

Баба Настя ахнула, услышав от любимой Наденьки, какая стерва эта партийка-партизанка Женька. Как она морду свою отворачивает, сквозь зубы здоровается. «Хто ж тебе поверит? — сокрушалась она. — Я свидетелем буду, шоб гром меня вдарил на этом месте. Как же ты могла такую площадь потерять? От шляпа, я эту партийку не боюсь, я ей всё скажу начистоту. И бабы наши её терпеть не могут, вот увидишь, все на твоей стороне будут. Шо ж ты раньше молчала? Такую площадь потерять, это ж надо!» Баба Настя понеслась трезвонить новость. Все соседи поддерживали Надежду: не сдавайся, мы на твоей стороне, выкурим её, ну и подружка у тебя...

Через месяц конфликт, благодаря стараниям бабы Насти, созрел, как гнойный нарыв, и прорвался. Заявились разбираться управдом и участковый. Надьки с племянницей дома не оказалось, а Евгения Анатольевна дверь не открыла. Баба Настя объясняла, как случилась вся эта история. Ни участковый, ни управдом ничего не поняли и приняли соломоново решение: пусть пишут официально заявления, будем разбираться.

Евгения Анатольевна дождалась прихода Надьки и громко, чтобы все слышали, объявила: немедленно меняемся, чтобы не полоскали её честное имя, потом все официально оформим, сама займется этим. До полуночи перетаскивали вещи, помогали все соседи. «Ну и сральник устроила, а говна собрала, растопки на год хватит», — не могла успокоиться баба Настя. Через полгода Евгения Анатольевна получила ордер на отдельную однокомнатную квартиру в центре Одессы, с телефоном, всеми удобствами, газом, горячей водой, центральным отоплением. Баба Настя прыгала от злости, она бы заняла эту освободившуюся комнату, а то какие-то босяки вселились, чёрт знает, откуда понаехали. При Надежде, правда, помалкивала, только вздыхала. Надежда немного выждала, а затем затеяла ремонт. Руководил им управдом, скорее даже его жена, которая чуть ли не каждый день стала наведываться к Надежде в магазин, ходила туда за товаром, как на работу. Через два месяца нельзя было узнать бывшую залу, в которой некогда размещался театр журналистской коммуны. Теперь это была небольшая двухкомнатная квартирка, с собственной маленькой кухонькой.

На новоселье Евгении Анатольевны приглашенная Надька прикупила в подарок большой шелковый ярко-оранжевый абажур. Они, как только поступали, расхватывались моментально. На трамвайной остановке встретила Любовь Николаевну с точно таким же. Екнуло: не к Женьке ли?