— Заткнись, — ругается Генри, разозлившись на его болтовню, и бьёт кулаком по толстому предплечью. Слышится мягкий бумс. Макс, хныча, потирает ушибленную руку и наконец затихает.
— Ну, я пошла, — торжественно говорит Генриетта.
Альбин делает движение, и на какое-то мгновение кажется, что он хочет её обнять. Но он лишь желает ей удачи, довольно скованно.
Генри пытается насмешничать, но сквозь его ухмылку прорывается страх, а может, даже и немножко уважения. Генриетта замечает, что Макс не смеет даже взглянуть в сторону дома. Он готов жрать тухлое мясо и копошащихся червей, но такое ему не по силам. Макс фальшиво насвистывает и с тоской поглядывает в другой конец Ракетно-фабричной улицы, где все родители в этот момент производят пиротехнические пакеты.
Генриетта поднимает юбку и лезет через ограду в сад.
Ей чудится, что посреди изнуряющей жары на неё дохнуло поразительно холодным сквозняком. Вот мелькнуло что-то большое и белое, может, это дом уже появился? Только сейчас она заметила, как уже поздно, — здесь царят сумерки, и темнеет с коварной быстротой. Скоро свет дня скроется в укромных уголках среди деревьев и кустов, его вберёт в себя тёмная садовая земля.
Она бросает быстрый взгляд в сторону компании, ища ободрения в задумчивых глазах Альбина, и начинает отдаляться от ограды, направляясь в сторону пока ещё невидимого дома.
Вокруг неё снова мелькают белые всполохи; холод больно кусает её худенькое тело и особенно ощутимо щиплет больную ногу. Она прищуривается — и вот он, дом, большой, белый и совсем реальный: она видит даже неровности в окраске стен. Генриетта замирает, когда пропорции вдруг искажаются, а цвета приобретают дымчатую чужеродность. Деревья вытягиваются к сероватому, в трещинках, зернистому небу, и хотя Генриетта бежит к дому со всех ног, ей кажется, что он с каждым шагом удаляется от неё.
Генриетта испуганно скулит. Теперь она понимает, почему Генри ничего не захотел рассказывать о своём испытании на смелость. Всё это невозможно постичь, даже самому себе не объяснишь, не говоря уже о том, чтобы облечь это в слова и угостить других, как конфетами из пакетика. Генриетта чувствует, как у неё кружится голова, как слабеют и подкашиваются ноги, ладони и ступни уже совсем заледенели.
Путь длинный, длиннее, чем казалось с улицы, но потом она, запыхавшись, всё же добирается до дома. Он высится перед ней до самых облаков, она останавливается и задирает голову.
Вон там, в окне, фигура, похожая на могущественное божество или, может, — если хорошо присмотреться, — на юную девушку.
Девушка (если это действительно девушка) смотрит из окна дома-привидения и ждёт. Она ждёт чего-то определённого. Её ожидание ощутимо почти физически, это, скорее, осязаемый предмет, как кресло-качалка или жаркий день, а не только как некое внутреннее состояние.
Генриетта могла бы повернуться и убежать отсюда, охотнее всего она бы так и поступила, но что-то упрямое в ней заставляет её идти дальше.
Она взбегает, запыхавшись, по тёмной каменной лестнице, сердце её тикает, как безумный будильник, и, кажется, в любую секунду может зазвонить, так что весь дом проснётся, голодно зевнёт и восхитится, заметив маленькую съедобную девочку. Она проскальзывает в незапертую дверь, останавливается и смотрит в непомерно огромный зал.
Вот она и внутри дома-привидения.
Снаружи она видела призрак, который здесь живёт, бледную, похожую на статую, девушку, смотрящую из окна. Генриетта ничего не понимает, но теперь ей можно уйти, своё испытание на смелость она уже выдержала десятикратно. Она чувствует, что надо скорее бежать отсюда, не медля, сейчас, пока ещё есть возможность.
Но — не уходит, всё не уходит. Любопытство, то самое, что, как известно, для кошки смерть, дерзко уселось ей на плечо и искушает остаться ещё чуть-чуть и немножко посмотреть. А почему бы нет? Она пережила такой страх, что страшнее быть уже не может, что бы ни стряслось, так что теперь она может продолжить свои исследования.
Она заглядывает в следующую открытую дверь.
Трудно постичь происходящее, и она изо всех сил старается ухватить и удержать разбегающиеся линии и формы, так что у неё начинает болеть голова. Притолока двери так высоко, что девочка её даже не видит больше.
А теперь надо уходить, думает она, а сама крадётся дальше, вглубь дома.
Тысячи запахов обрушиваются на её ставший удивительно чутким нос, зато все краски исчезают, превратившись в разные оттенки серого.
Шумы барабанят по мозгам и с грохотом носятся по перегруженным нервам. Она слышит скрип паркета под чужими шагами. Она слышит, наряду с собственным бешеным сердцебиением, громкий стук двух других сердец, которые бьются гораздо медленнее. Она слышит чьё-то дыхание, завывающее, словно ветер в железнодорожном туннеле.
Фигура у окна поворачивается к Генриетте, медленно, как во сне, девушка смотрит на неё, улыбается, произносит какое-то слово и протягивает руку для медленного приветствия.
Генриетта тщетно пытается привести хоть в какой-то порядок головокружительную пляску пропорций в своём помутившемся рассудке, вспомнить хотя бы собственное имя.
Что-то более гигантское, чем фигура девушки, возникает в поле зрения незваной гостьи, и инстинкт самосохранения заставляет её теперь наконец убегать, да так быстро, как только позволяет боль, парализующая хромую ногу.
— Генриетта! — с ужасом и в то же время с облегчением кричит Альбин, помогая ей перебраться через ограду.
Генриетта дрожит и всхлипывает, отчаянно пытаясь собрать свои запутанные мысли. Мальчик поздравляет её и внезапно целует прямо в губы. Генриетта ещё не настолько пришла в себя, чтобы по-настоящему вникнуть в то, что происходит. И вот они все уже бегут вниз по Ракетно-фабричной улице, Макс и Генри впереди, а Альбин за ними, таща за собой Генриетту. Оглушённая Генриетта бросает быстрый взгляд через плечо. Дом снова исчез, предоставив сад его скучному растительному существованию.
Неужели и она тоже исчезла бы, если бы задержалась там, внутри, на минуту дольше? Генриетта подумала об этом лишь мельком, а потом забыла обо всём и покраснела, потому что, наконец, почувствовала поцелуй Альбина на своих губах. Боже милостивый, это был её первый поцелуй! И мальчик всё ещё держал её за руку! О Боже!
Деревянные домики на одну семью стояли в ряд вдоль улицы, большинство из них принадлежало фабрике, их велел построить хозяин. Дома равнодушно провожали бегущих детей, тщательно оберегая свои зелёные палисадники ярко выкрашенными заборами. Где-то тявкает собака. Детские ступни выбивают из дороги пыль, которую тёплый летний ветер принимается как-то нехотя носить. На Ракетно-фабричной улице ещё стоит чудесный летний день, но к нему уже примешивается толика тоски по благодатной осенней прохладе.
— Стойте! — кричит Макс, резко останавливается и показывает вытянутой рукой. — Гляньте-ка, они все возвращаются с фабрики!
— Значит, заказ наконец готов, — говорит Альбин.
Дети останавливаются посреди дороги, полные недоумения и ожидания. Собака лает громче, чем обычно, и затем смолкает, всё забыв.
— Заказ готов, — мрачно повторяет Альбин, и в его словах сквозит бесповоротная завершённость.
Никто из детей не может это объяснить, но их энергичное напряжение куда-то подевалось, и ему на смену пришли тёмные ветры меланхолии и тоски по ушедшему. Как будто Альбин сказал, что лета больше никогда не будет. Но ведь он же ничего такого не сказал, а?
При виде этого ребёнка сразу вспоминается душещипательная копия «Маленького больного», выполненная голодающим художником, печально думает госпожа Янсон, постукивая спицами своего вязанья.
Она сидит в глубине угловой комнаты в кресле-качалке, от которого тщетно старается добиться правильного ритма, и с тоской поглядывает на девочку. Да жива ли в полном значении слова эта девочка? «Дайте ей время, — сказали тогда врачи. — Ей требуется время, чтобы прийти в себя после такого шока». И девочке дали время, время госпожи Янсон. Но время и было как раз тем, от чего девочка отказалась, чем она поступилась, выпрыгнув из него на ходу, как беглец из идущего поезда.