Солнце - торжествующий строитель - густо подмешало во все краски стройки охры и сурику. Пакеты кирпича рдели на стропах портальных кранов, как вымпелы на мачтах. Вымпелов становилось все больше. Они то взмывали вверх, то опускались.

Огнежка оглядывалась обвеваемая сыроватым ветром. Ей грезилось в эту минуту, что она взлетает на взревевшем, как самолет, грузовике не на новую улицу - в новый мир,ощущая на своих губах соленый привкус ЕГО победы. Предвкушала девчушка, как обрадует Игоря Некрасова: сегодня они влетали в его родной мир, о котором он столько раз рассказывал: мир побратимства во фронтовом Заполярье. Где снег не знал копоти. Палубы - грязи. Летчики- низости.

Разрешила прокуратура товарищеский суд над Тоней или снова будет “темнить”, вечером, после работы он продолжался. “Кишка у них тонка - на нас плевать - твердо решил Силантий. - Супротив всех не попрут.

Начался с возгласа, на котором был прерван.

- Прос-стить! - донеслось откуда-то сбоку со знакомым присвистом.

Силантий вытянул бурую шею:

- Кто сказал?

Ни звука в ответ. Точно кто-то выкрикнул из-за штабеля бревен, лежащих возле раздевалки, и тут же скрылся за ними.

В раздевалку втиснулась разве что половина пришедших. Распахнули вначале двери, а затем и окна. Но и такой суд - при открытых дверях и окнах - не вызвал умиротворения.

В конце концов, пришлось перекочевать во двор. Монтажники разместились на вынесенных из раздевалки скамейках, чурбачках, взгромоздились на штабеля бревен и кирпича, а кто помоложе -на балконы второго этажа недостроенного корпуса. Какой-то парень в черной шинели ученика ФЗО уселся там, свесив ноги вниз, и кинул Тоне, - видно, для поддержания духа,- ириску.

Лишь для судейского стола не сразу отыскалось, место. Александр предложил приспособить тракторные сани, застрявшие неподалеку в грязи. Сани - широкую дощатую площадку на полозьях из огромных, в обхват, бревен - прицепили металлическим тросом к бульдозеру. Бульдозер, натужно взревев мотором, вытянул сани из глинистой жижи к раздевалке. На них поставили накрытый кумачом стол и три стула, для судей. Некрашенную табуретку-для Тони. .

По краям саней тут же уселись опоздавшие; они гомонили, то и дело заглушали судей, взятых ими, что называется, в кольцо.

Огнежка просила Александра Староверова выступить, вручила ему с шутливой торжественностью листочек из своего блокнотика- для памяти, на набросала на нем несколько фраз в защиту твердого мнения его бригады.. Сейчас, когда Александр проталкивался к судейскому столу, Огнежка ощутила чувство досады и неловкости. Словно бы она обещала Александру перенести его через перекресток на руках, как малого ребенка. А Александр-то вон какой вымахал… .

Александр стоял на санях, полуобернувшись к Тоне, и… молчал.

Стало вдруг слышно, как скрипнули доски под его валенками. Наконец он произнес с усилием: судить надо не Тоню, а его самого, бригадира Староверова.

- Видел я, как Тоня чужой панелевоз к нам завернула, своими глазами видел. И встал к Тоне спиной: авось сойдет…

“Сашочек, зачем себя выдал?! Себя-то?!” - Тоня вскочила с табуретки.

- Для нового корпуса. Заказ “Правды”.

- С-се-бе она взяла что ли!- просвистели на бревнах с возмущением. - На общее дело!

Этого Силантий уже не выдержал.

- Не для себя… значит, что, уже не ворюга ?!

На бревнах, где только что кричали, перекликались, стало вдруг тихо-тихо. Куда клонит?

.- Кто-то “не для себя” украл у нашей бригды - тайно, по воровски, панели “П-24”.

- Гад! - донесся с балкона мальчишеский голос.

Силантий взглянул наверх:

- Вот как! Кто тащит у тебя - гад, кто для тебя- клад?

На бревнах хохотнули, кто-то сокрушенно качнул головой.

Протиснулся поближе, с усилием вытягивая из липкой глины свои сапожищи, Ермаков. Присел на подножке панелевоза.

Тут за судейским столом поднялась на ноги Ксана Гуща, самая тихая и незаметная изо всех подсобниц, - “утенок”.

- Чумакова - то, говорят, соседям подсуропили! - воскликнула она смятенно, с тревогой. - Начальником сызнова. Мол, не для себя - сойдет… - Она тут же опустилась на стул, испуганная своим неожиданным для нее самой возгласом.

Огнежка заметила боковым зрением: Ермаков сделал движение шеей, словно давился чем-то.

“Смущен? Казнит самого себя? - подумала Огнежка с удивлением.- Ох, неплохо бы….”

Был у Ермакова - Огнежка хорошо знала об этом - давний, видно, неискоренимый порок. Неискоренимым он, этот порок, считался, строго говоря, потому, что его и не пытались всерьез искоренять.

Ермаков мог уволить человека за тяжкий проступок, и то если его вынуждали к этому. Но за бездарность или за невежество он не выгонял. Никогда! “Вытуришь тупицу или лентяя - он настрочит во все концы, - оправдывал себя Ермаков, - поналетят сороки-белобоки с портфелями, насмерть замучают своей трескотней: “За что обидели человека? Не крал. В морду не бил. Тра-та-та… Ра-ра-ра…”

Чумаковых или инякиных он либо выдвигал (чаще всего на свою голову, как и случилось с Зотом Ивановичем), либо уступал соседям, “продавал”, по его выражению.

“Продал” он и Чумакова. Правда, с трудом. Часа два обзванивал знакомых управляющих трестами, крича на весь коридор: “Как лучшему другу, уступлю… Как лучшему другу…”

.. .Огнежка и виду не подала, что приметила нечто похожее на

замешательство Ермакова. Он, и в самом деле, побледнел так, что и на его круглых, точно надутых, щеках и на высоком, с залысинами лбу резко проступила примета весны-рыжеватые, крупные, мальчишеские веснушки.

Стройка знавала Ермакова и гневным до запальчивости, и шутливым, и грубым, и самоотверженным до самоотречения. Но стройка никогда не видала Ермакова растерянным. .

Во всяком случае, Силантием, председателем суда, состояние управляющего было понято по-своему.

- Довела людей, Горчихина! До горя-потрясения! - вскричал он, опуская на стол кулак. - Сергей Сергеевич более других понимает, чего ты на нас навлекла. Теперь все, кто спят и видят, как рабочего человека… вот этак, - Силантий сделал кулаком вращательное движение, как бы наматывая на руку узду, - все они будут на тебя, Горчихина, пальцами показывать. Де вот они какие! Ворье! Им не только хозяйства - гвоздя ржавого доверить нельзя.

Всех ты нас. Горчихина, окатила как из помойного ведра. Всех до единого! Кроме бригадира, который, оказывется, “не заметил”. С ним у меня

еще будет разговор особый… Можно держать в бригаде ворье?! Ни часу!

Как нередко бывает в подобных случаях, обсуждение вдруг начало походить на палубу судна при бортовой качке.

- Гнать!- гаркнули сразу с нескольких сторон.

Как на накренившейся палубе, случается, отброшенный к леерам, ушибленный человек кричит что-то не всегда осмысленное, так и сейчас вдруг послышалось откуда-то сбоку визгливое:

- Они все, из Перевоза, хапуны! Вся деревня такая… А я говорю-все! В войну мне огород дали. Глина. С одного боку вспахал из Перевоза. И из другого. Меня ужали с обеих сторон. Один клинышек остался.

На балконе вскипела молоденькая арматурщица; темный комбинезон ее поблескивал красновато-бурыми от ржавой проволоки пятнами.

- Горчихина вчера нас от беседы отвела! Университетские только показались - Тонька давай кричать: “Гасите огонь, агитаторы идут!”

Ее перебил паренек в черной шинели, из ремесленного:

- Ты выключателем щелкнула! Ты! А сваливаешь.

Ломкий, мальчишеский голос заглушило, точно грохотом рухнувшей стены:

- Гря-азной метлой…

- Осрамила Перевоз!

- Во-он! Убра-ать!

Огнежка в испуге взглянула на Тоню. Невольно вспомнилась отчаянно-нагловатая усмешечка, появившаяся на лице Тони в тот момент, когда она услышала, что ею занялась прокуратура. Девчонка пыталась храбриться. Во всяком случае, делала вид, что тюрьма ее не страшит нисколько: “И в тюрьме люди живут…”

Сейчас ей было не до шуток. Выпуклые, блестящие, как у галчонка, глаза Тони остановились.