«…Данило Селевин… рече перед всеми людьми: „Хочу за измену брата своего живот на смерть переменити!“»
Еще до наступления ночи стражи у малых ворот услышали условный стук и открыли ворота. Во двор въехали четыре воза, четыре движущихся сугроба. То был долгожданный хлеб, рожь и пшеница нового помола из дальних монастырских сел. Возчики, полуобмороженные, не попадая зубом на зуб, донесли, что в лесу идут еще шестнадцать подвод, которым Данила Селевин, как верховод обоза, приказал выходить в ноле постепенно, чтобы не заметили их неприятельские дозоры. Уже обогреваясь в избе, возчики рассказывали, что шли на звон колокола, который наверно раскачивал ветер.
А колокол все звонил, и гулкий, протяжный зов металла пронзал дикий вой вьюжной ночи.
Уже дважды открывались воротца, и еще восемь возов въехало в крепостной двор. И эти возчики благодарили ветер, раскачивающий колокол. Но тут Иван Суета, вдруг уловив в колокольном звоне зов отчаяния, беспокойно сказал:
— Стой, ребята, то не ветер, а человек звонит в Успеньевы колокола!
Он поднялся на колокольню и вынес оттуда едва живую Ольгу. Ее черные брови стали мохнаты и седы, пряди волос, выбившиеся из-под платка, заиндевели, как тонкие веточки, а ресницы слиплись белыми иглами. Едва ли она, шевеля веревку окоченевшими пальцами, уже видела что-нибудь.
— Ох ты, молодица-огневица! — ворчал Иван Суета, укутывая Ольгу тулупом. — Сила малая, а прыть соколиная.
Ольга лежала неподвижно, не чувствуя своего тела. Только в голове у ней гулко пел призывный, протяжный звон, рожденный ее руками и сердцем. Но чем сильнее окутывало ее тепло, тем глуше звенела медь — и наконец замолкла совсем.
Потом, как сквозь туман, до нее стали доходить иные звуки: хлопанье дверей, перестуки, какие-то быстрые шумы, наконец — слова. Они все приближались, как будто становясь все более видимыми, и наконец, будто камни, несущиеся с горы, загрохотали в сознании.
— Он-то напоследях был… Все уже в ворота вошли, а его ляхи и заприметь!.. Атаман Чика с дружиной своей поганой на конях, а он на них пешой, как лев, кинулся…
— Данила! Данила! — вскрикнула, как безумная, Ольга. Еле смогли обуть ее и набросить шубейку на плечи, — и Ольга, как из плена, вырвалась в пургу, в колючий ветер снежной бури — что ей было все это? Она прошла бы и сквозь огонь.
Навстречу ей медленно, страшно двигались люди. Поняв все, раньше чем увидели ее глаза, Ольга рванулась вперед — и приняла себе на грудь раненого Данилу.
Когда его привезли в больничную избу, положили на широкий сенник, покрытый чистой холстиной, у Ольги сердце упало: на этой же постели умер Федор Шилов. Но едва голова Данилы коснулась подушки, как Ольга увидела, что снег на лбу Данилы стал таять.
«Оживет!» — с горячей надеждой подумала Ольга. Осторожно обмыла она его забрызганное кровью лицо и встретила лихорадочно-ищущий взгляд Данилы.
— Ольгунюшка… Ольгунюшка…
— Туто я, соколик. Туто я, голубь мой…
Ольга упала к нему на грудь.
— Ой да пошто ты на горе горькое от меня ушел, Данилушко?
— То не горе, люба моя, то радость прегордая… Бесчестие смыто кровью моей с честного рода нашего…
— Что мне род твой, что? — залилась слезами Ольга. — Ты мне надобен!
— Есть род мой… Есть род мой… То сын мой будет… слышь, Ольгушенька… слышь…
Его рука горела огнем. Ом прижал к себе Ольгу, и она, вся замирая, почувствовала, что на это объятие ушла его последняя сила.
— Сыну, сыну нашему передай отцову честь… и его ради бился…
Вдруг он беспокойно задрожал, его блуждающий взгляд начал тускнеть.
— Иванушко… Суета… где ты?
— Вот, Данилушко, вот я пред тобою, — ответил Суета, смаргивая слезу.
— Слышь, Суета… жену мою, сына моего…
— Ладно… — нежным, как журчанье воды в ручье, неузнаваемым голосом сказал Суета, — убережем сына и жену — за народом, что за стеною, Данилушко!
Раненый шевельнул бровями, силясь что-то сказать, но глаза его сомкнулись. Начался бред.
Зимний день, чистый и яркий, уже заголубел в слюдяной оконнице.
А Даниле Селевину будто виделась предрассветная мгла и призывный стон колокола сквозь вой и свист бешеной пурги; виделись крепостные стены и малые воротца, готовые распахнуться по условному стуку. Но не успели троицкие заслонники постучать в ворота, — черные тени выскочили наперерез. Врагов десятеро, все на конях, а троицких защитников восьмеро, все пеши — измученные клячи в обозе не в счет. Разгорелся неравный бой.
— Ребята, рубите коней их, рубите коней! — шепчет Данила пересохшими от жара губами, но чудится ему, что все еще кричит он громовым голосом, что все еще длится битва в предрассветной мгле.
Глаза его плотно закрыты, а ему чудится, что все еще зорко глядит он, — нет ли среди врагов проклятого изменника Оськи?.. Но не Оську, а продажного атамана Чику сразил Данила своей острой саблей.
— Пеший конного сечет! — торжествующе шепчет одними губами Данила, — и видится ему: вот рухнул сытый конь Чики, и лихая атаманова голова в польской шапке пала с плеч. Один за другим падают разбойничьи дружки, храпят зарубленные кони. Сам Данила зарубил трех всадников, замахнулся на четвертого — и тут страшный удар рассек плечо сотника Селевина.
Огнем пылает плечо, и будто все еще кипит в груди неуемная сила… но уже не видит Данила Селевин, как из рассеченного плеча льется, льется его горячая кровь, и никто не может ее остановить…
В полдень Данила Селевин умер, не приходя в сознание.
Его похоронили в братской могиле, на утре нового дня.
Ольга стояла на краю могилы, видя перед собой только своего единственного, его сомкнутые уста и очи, большие бледные руки, все его могучее тело в красном стрелецком кафтане, огромное, застывшее за ночь на ледяном полу собора.
Ольге казалось, что сердце из нее вынули, что и сама она стынет, как мертвая. Она видела только Данилу, ей только он был нужен. Вдруг ей показалось, что он призывно шевельнул бровью.
— Данилушко… свет мой! — вскрикнула Ольга и кинулась вниз, но сильные руки властно удержали ее на земле, и голос Ивана Суеты тихо, как ручей по камням, рокотнул ей в ухо:
— Тебе должно первой на него землицы бросить! На, вот она, землица!
Ольга почувствовала, что ее рука сжимает горсть студеной земли.
— Кидай! — приказал Иван Суета, и она кинула землю прямо на грудь Даниле.
— Ну-ко, глянь, сколь их похрабровало да и на покой ушли… Кинь-ко на товарищей Данилы землицы — чай, то всякой душеньке усладно будет! — раздался хриплый голосок Игнашки-просвирника.
И Ольга увидела товарищей Данилы и всех других, кто храбровали на стенах и отдали свою жизнь за то же дело, что и Данила.
Она бросала по горстке земли на бездыханные груди тех, кто вместе с Данилой оставили землю.
— Что же со мной станется-то, дядя Иван? — спросила Ольга Суету, глядя на свежий могильный холм. — Что я стану делати?
— Жить будешь, — твердо ответил Суета.
Шел 1609 год. Такой лютой и страшной зимы люди окрест уже давно не помнили. Начался этот год морозами столь свирепыми, что птицы замерзали на лету, трещали дома, а нетопленные соборы, церкви и часовни промерзли, заиндевели до самых куполов. На стенах заслонники десятками обмораживались и, отойдя, долго еще ходили с черными, словно обугленными лицами, пугая ребятишек. А уж ребят поумирало за эту лютую зиму — не счесть, ветер смерти заметал их, как сухие листья.
Осажденных томил голод, а еще больше холод. В январе сожгли не только последние сараи и клетушки, но и сенцы. Сожжены были все могильные кресты, порублены вчистую и сожжены в печах раскидистые березы, липы и клены. Со всякими трудностями и опасностями осажденные делали вылазки в лес за дровами, а также за припасами в монастырские села. В феврале началась цынга. Одним из первых умерли от цынги ветхий дедушка Филофей, тихий старик Нифонт, а за ними пошло сыпать десятками. Умерли от цынги и «седые двойни», дяди Ольги, и их суровые жены.