Изменить стиль страницы

Мы все еще хохочем, когда в зал вбегает мальчик, крича, что из Гуйлиня прибыл какой-то чиновник в шикарном черном автомобиле. Тишина. Чиновник заходит в зал, и все встают. Он показывает нам документы Ли Бин-бин и спрашивает, не из этой ли она деревни. Несколько человек бросают в сторону Кван тревожные взгляды. Она медленно приближается к чиновнику, смотрит на документы и кивает. Чиновник делает заявление, и волна стонов и причитаний прокатывается по комнате. Саймон наклоняется ко мне:

— Что случилось?

— Большая Ма погибла. Она была в том автобусе, который мы видели сегодня утром.

Мы подходим к Кван и кладем ей руки на плечи. Она кажется такой маленькой.

— Мне так жаль, — бормочет Саймон, — мне… Так жаль, что ты так и не смогла ее увидеть… Что мы не смогли с ней познакомиться…

Кван улыбается ему сквозь слезы. Как ближайшая родственница Ли Бин-бин, она взвалила на себя все формальные обязательства, вызвавшись привезти тело в деревню на следующий день. Мы втроем возвращаемся в Гуйлинь.

Увидев нас, Рокки мгновенно тушит сигарету и выключает музыку. Должно быть, он уже слышал новости.

— Какое несчастье, — говорит он, — прости меня, сестра. Я должен был остановиться. Я во всем виноват.

Кван не винит его.

— Никто не виноват. В любом случае извинения бесполезны, потому что всегда слишком поздно.

Когда Рокки открывает дверцу машины, мы видим, что сова все еще сидит в своей клетке на заднем сиденье. Кван осторожно приподнимает клетку и смотрит на птицу. «Мне больше не надо взбираться на гору», — говорит она. Она ставит клетку на землю и открывает створку. Сова высовывает голову, потом выбирается наружу и спрыгивает на землю. Она вращает головой, а затем, тяжело взмахнув крыльями, улетает в сторону гор. Кван наблюдает, как она исчезает вдали. «Никаких сожалений», — говорит она. И садится в машину.

Пока Рокки прогревает двигатель, я спрашиваю Кван:

— Может, ты увидела кого-то, кто был похож на Большую Ма, когда мы проезжали мимо этого автобуса сегодня утром? Ты тогда поняла, что она умерла?

— О чем ты говоришь! Я не знала, что она умерла, пока не увидела ее йинь у каменной стены.

— А зачем ты тогда сказала, что знала?

Кван озадаченно хмурится.

— Знала что?

— Ты говорила, что знала, в глубине своей души знала с самого начала, что это правда. Ведь ты имела в виду аварию?

— А, — похоже, она наконец поняла меня, — нет, не аварию, — она вздыхает, — я сказала ей, что она говорила правду.

— А что она говорила?

Кван отворачивается к окну, и я вижу отражение лица убитого горем человека.

— Она сказала, что была неправа по поводу Желания Юной Девушки и что мои желания уже сбылись. Она всегда раскаивалась в том, что прогнала меня. Просто не могла мне это сказать, иначе я никогда не оставила бы ее и упустила бы свой шанс на лучшую жизнь.

Я мучительно подбираю слова утешения.

— По крайней мере, ты все еще способна ее видеть.

— А?

— Я имею в виду ее йинь. Она может приходить к тебе.

Кван по-прежнему смотрит в окно.

— Но ведь это не то же самое. Мы уже не сможем творить новые воспоминания. Мы не сможем изменить прошлое. Только в следующей жизни… — Она тяжело выдыхает, силясь освободиться от тяжести невысказанных слов.

Наша машина прыгает по ухабам, и дети на игровой площадке, увидев нас, подбегают и, прижимая мордашки к забору, кричат: «Привет-пока! Привет-пока!»

15. День седьмой

Кван убита горем, я это точно знаю. Она не плачет, но когда я предложила ей заказать ужин в номер, вместо того чтобы искать на улице, где подешевле, она с радостью согласилась.

Саймон неуклюже пытается ее утешить: целует в щеку, потом уходит. Мы остаемся вдвоем в номере. Ужинаем лазаньей, двенадцать долларов за порцию, безумно дорого по китайским стандартам. Кван равнодушно смотрит в свою тарелку — словно открытая всем ветрам лодочка, бессильная перед бурей. Лазанья успокаивает меня. Мне нужно набраться сил, чтобы поддерживать Кван.

Что я должна говорить? «Большая Ма — о, она была замечательная женщина. Нам всем будет ее не хватать». Это было бы неискренне, ведь мы с Саймоном никогда ее не видели. Да и воспоминания Кван о том, как жестоко Большая Ма с ней обращалась, всегда напоминали мне материал для мемуаров «Дорогая тетушка». Но вот она сидит передо мной, оплакивая жестокую женщину, из-за которой лицо ее изуродовано шрамами. Почему мы так любим матерей, которые отказываются о нас заботиться? Неужели все мы рождаемся с пустотой в сердце, заполняя ее жалким подобием любви?

Я думаю о своей матери. Буду ли я горевать, если она вдруг умрет? От одной этой мысли меня охватывает ужас и стыд. Но если все же поразмыслить: возвращусь ли я тогда в свое детство, чтобы оживить счастливые мгновения, а потом обнаружить, что их так же мало, как ежевики на обобранном кусте? Решусь ли я тогда колоть себе руки шипами и тревожить осиное гнездо, скрытое в кусте? Прощу ли мать после ее смерти, чтобы потом вздохнуть с облегчением? Или же я отправлюсь в долину грез — туда, следом за ней, ставшей в одночасье любящей и внимательной, в общем, идеальной, — туда, где она со слезами обнимет меня и скажет: «Прости, Оливия. Я была ужасной матерью, просто позорной. Я не буду тебя винить, если ты никогда меня не простишь». Именно это я хочу услышать. Интересно, что она на самом деле мне скажет.

— Лазанья, — неожиданно говорит Кван.

— Что?

— Большая Ма спрашивать, что мы кушать. Она говорить, очень жаль, не было времени попробовать американская кухня.

— Лазанья итальянская…

— Шш! Шш! Я знаю. Но сказать ей, будет жалеть, не было времени увидеть Италия. И так слишком много сожалений.

Я наклоняюсь к ней и вполголоса говорю:

— Большая Ма ведь не понимает по-английски?

— Только чангмианский диалект и немного разговор сердца. Пройдет время, научится разговаривать сердцем, может, даже английский…

Кван продолжает бормотать, и я рада, что это отвлекает ее, не дает погрузиться в свое горе, иначе у меня опустились бы руки.

— Люди Йинь спустя некоторое время говорят только на языке сердца. Так быстрей и проще. Никакой путаницы, как со словами.

— Как звучит язык сердца?

— Я уже говорить тебе.

— Разве?

— Много раз. Говорить без языка, губ, зубов. Только сто тайных чувств.

— А, ну да, да, — я вспоминаю обрывки наших разговоров на эту тему: чувства, связанные с основными инстинктами, которыми жили люди до изобретения языка и других, более сложных навыков — умения говорить двусмысленно, приносить извинения, лгать. Холодок по спине, мускусный запах, «гусиная кожа», пылающие щеки — все это из разряда тайных чувств, я полагаю.

— Тайные чувства, — говорю я, — это когда волосы встают дыбом, оттого что ты напуган?

— Это когда кто-то, кого любишь, напуган.

— Кто-то, кого любишь?

— Да, тайное чувство всегда между двумя людьми. Как ты можешь знать тайна, которая известна только тебе, а? Твои волосы встать дыбом — ты знать чей-то секрет.

— Я думала, они называются тайными, потому что люди давно забыли, что они у них есть.

— Ну да. Люди часто забывать, пока не умереть.

— Так, значит, это язык призраков?

— Это язык любви. И не только между возлюбленными. Это может быть любая любовь: мать-дитя, тетя-племянница, друг-друг, сестра-сестра, незнакомец-незнакомец.

— Незнакомец? Как можно любить незнакомца?

Кван ухмыляется:

— Когда ты впервые встретить Саймон, он незнакомец, верно? Когда я впервые встретить тебя, ты тоже незнакомец. И Джорджи! Когда я впервые увидеть Джорджи, то сказать себе: «Кван, где ты могла видеть этот человек?» И знаешь что? Джорджи — мой возлюбленный из прошлая жизнь!

— Неужели! Йибан?

— Нет, Зен!

— Зен? — Я делаю круглые глаза.

А она отвечает по-китайски:

— Ты его знаешь — это человек, который приносил мне кувшины.

— Да, сейчас припоминаю.