Я плакала потому, что как раз перед тем, как была сделана фотография, Кван преподнесла мне подарок. Это была небольшая клетка из плетеной соломы, которую она вытащила откуда-то из широкого рукава своей куртки и гордо протянула мне. Заглянув туда, я увидела зеленого шестиногого монстра с выпученными глазами, с челюстями как лезвия пилы и какими-то хлыстами вместо бровей. Я испуганно заорала и отшвырнула клетку.
А дома, в спальне, которую нам отныне предстояло делить, Кван повесила эту клетку с кузнечиком, правда уже без одной ноги. И как только наступала ночь, кузнечик принимался громко стрекотать; будто велосипедный звонок, предупреждающий прохожих освободить дорогу.
С того самого дня жизнь моя изменилась. Для мамы Кван стала удобной нянькой, которая всегда под рукой и готова со всем управиться. Перед тем как отбыть в салон красоты или отправиться с подругами по магазинам, мама велела мне держаться поближе к Кван. «Веди себя хорошо и объясняй ей все, что она не понимает. Обещаешь?» Итак, каждый день после школы Кван намертво привязывалась ко мне и таскалась за мной, куда бы я ни пошла. В первом классе я стала кем-то вроде эксперта в области общественного позора и унижения. Кван задавала так много тупых вопросов! Все соседские дети были уверены, что она прилетела с Марса. Бывало, спросит: «А что такое Эм-энд-Эмз? А что такое жу-вачка? Кто такой Моряк Поупи? Почему без глаза? Он разбойник?» Даже Кевин и Томми помирали со смеху от ее вопросов.
Зная, что Кван всегда рядом, мама могла спокойно наслаждаться медовым месяцем с Бобом. И когда учительница звонила маме, чтобы сообщить, что у меня жар, именно Кван приходила к медсестре забрать меня домой. И когда я падала, катаясь на роликах, именно Кван бинтовала мои локти. Она заплетала мне косы, готовила завтраки нам с Кевином и Томми. Она пыталась научить меня китайским колыбельным песенкам. Она утешала меня, когда я потеряла молочный зуб, и растирала меня полотенцем, когда я принимала ванну.
Наверное, я должна была благодарить Кван. Я всегда могла положиться на нее. Быть рядом со мной — вот все, что ей было нужно. Но я ненавидела ее за то, что она пыталась занять место моей матери.
Я помню день, когда мне впервые пришла в голову мысль избавиться от Кван. Это было летом, несколько месяцев спустя после ее приезда. Кван, Кевин, Томми и я сидели на лужайке перед домом, ожидая, что вот-вот что-то произойдет. Двое друзей Кевина притаились за углом дома и включили систему орошения. Мы с братьями услышали, как устройство фыркнуло и вода побежала по желобам. Мы успели отскочить до того, как дюжина фонтанчиков начала разбрызгивать воду. А Кван так и стояла под струями, не понимая, отчего вдруг из-под земли забило так много фонтанчиков. Кевин с друзьями покатывались со смеху. Я крикнула им: «Это нехорошо!..»
Потом один из приятелей Кевина, надменный второклассник, в которого были влюблены все девчонки, спросил меня: «И эта тупая китаеза — твоя сестра? Эй, Оливия, значит, ты тоже тупая китаеза?» Я смутилась и заорала: «Она мне не сестра! Я ее ненавижу! Хоть бы она уехала к себе в Китай!» Томми передал папочке Бобу мои слова, и тот сказал: «Луиза, ты бы поговорила со своей дочерью». Мама огорченно покачала головой. «Оливия, — сказала она, — нельзя никого ненавидеть. „Ненавижу“ — ужасное слово. Оно ранит тебя, так же как и других». От ее слов моя ненависть к Кван только усилилась…
Пожалуй, самым тяжелым испытанием для меня было делить с ней комнату. Посреди ночи ей нравилось распахивать занавески, и слепящий свет уличного фонаря врывался в комнату, в которой стояли наши узенькие кровати. При свете этой «прекрасной американской луны» Кван могла без умолку болтать по-китайски. Она болтала и болтала, в то время как я делала вид, что сплю. И когда я просыпалась, она продолжала бубнить. Так я стала единственной в нашей семье, кто выучил китайский. Кван буквально заразила меня этим языком. Он, наверное, проникал мне под кожу, пока я спала. Она заморочила мне голову своими китайскими секретами, которые постепенно меняли мое представление о жизни. Вскоре мне начали сниться китайские кошмары.
В отместку я начала учить ее английскому. Теперь, поразмыслив, я пришла к выводу, что именно поэтому она так и не научилась говорить на нем как следует. Как-то раз, когда мне было семь, я сыграла с ней злую шутку. Было темно, мы уже лежали в постелях.
— Либби-я, — начала Кван. А затем спросила по-китайски: — Как называется по-американски эта замечательная груша, которую мы ели за ужином?
— Блевотина, — ответила я, закрывая рот обеими руками от душившего меня смеха.
Она буквально споткнулась на новом слове: «Бле-евотина, бле-евотина», а потом сказала:
— Ну! Какое неуклюжее слово для такого нежного вкуса. Никогда не ела ничего подобного. Либби-я, а знаешь, тебе повезло. Если бы только моя мать была жива… (Она могла спокойно перепрыгивать с любой темы на тему своих прежних страданий, о которых рассказывала мне на нашем секретном китайском языке.)
В другой раз она наблюдала, как я перебираю открытки ко дню святого Валентина. Целая куча открыток валялась на моей постели. Она подошла и взяла одну:
— Что это за форма?
— Это сердце, значит — любовь. Видишь, везде нарисовано сердце. Мне нужно подарить такие открытки всем ребятам в классе. Но это вовсе не значит, что я всех их люблю.
Она молча легла на свою постель. Потом сказала:
— Либби-я, если бы только моя мать не умерла от больного сердца…
Я вздохнула, стараясь не смотреть в ее сторону. Потом помолчала минутку и продолжила:
— Ты знаешь, что такое больное сердце?
— Что?
— Оно греет тебя изнутри, потом сдувает соломенную крышу твоего дома и уносит тебя прочь.
— Ой…
— Видишь, она умерла не от болезни легких, не было такого.
Потом Кван рассказала мне, как отец заразился болезнью несбыточной мечты. Он не мог не думать о богатстве, о легкой жизни, поэтому чувствовал себя потерянным и в конце концов уплыл от них, вычеркнув из своей памяти все, что было связано с женой и ребенком, которых оставил.
— Я не говорю, что он был плохой человек, — хрипло шептала Кван. — Это не так. Но он не знал, что такое преданность. Либби-я, а ты знаешь, что такое преданность?
— Что?
— Это если ты, например, попросишь кого-то отрубить себе руку, чтобы спасти тебя, он, ни минуты не сомневаясь, отрубит обе руки, чтобы показать, что он несказанно рад тебе помочь.
— Ой…
— Но наш отец этого не сделал. Он оставил нас, когда моя мать ждала другого ребенка. Я не вру, Либби-я, так оно и было. Когда это случилось, мне было четыре года по китайскому календарю. Никогда не забуду, как я лежала рядом с матерью и гладила ее вздутый живот. Он был как арбуз, такой большой. — Она вдруг широко раскинула руки. — Потом вся вода вытекла из ее живота, подобно слезам, она была так печальна. — Ее руки бессильно упали на постель. — И бедный голодный младенец, который был в ее животе, проел дыру в ее сердце, и они оба умерли.
Я уверена, что во многом Кван выражалась фигурально. Но будучи ребенком, я все понимала буквально: я видела отрубленные руки, вылетающие из дома без крыши, отца, плывущего по китайскому морю, младенца, сосущего сердце своей матери. Эти образы преследовали меня. Я была похожа на ребенка, смотрящего фильм ужасов, закрывающего глаза руками, но все равно то и дело подглядывающего. В каком-то смысле я была ее пленницей, а она — моим покровителем.
Закончив рассказ, Кван обязательно просила:
— Об этом знаешь только ты. Никому не говори, никогда. Обещаешь, Либби-я?
А я то кивну, то покачаю головой, находясь в какой-то зависимости от ее доверия и собственного страха.
Однажды ночью, когда я уже засыпала, она опять забубнила по-китайски:
— Либби-я, я должна тебе что-то сказать, это страшная тайна. Я уже больше не могу хранить ее, это слишком тяжелый груз.
Я зевнула в надежде, что она поймет намек.
— …У меня глаза Йинь.