Ипатия закрыла глаза и засмеялась, точно вспомнила забавную шутку; однажды, когда на музыкальном вечере у наместника им пришлось слушать непомерно длинный концерт, Троил сказал ей:
– Я богат, молод и умен, прекрасная Ипатия. А вы – бедный профессор, зависящий от платы своих студентов, и, однако, я знаю, что не в силах предложить вам большого счастья. Но я не думаю при этом, что превосходство вашей красоты является для вас основанием влюбиться в меня. Вам придется, следовательно, стать моей женой без так называемой любви. Но скажите, прекрасная Ипатия, не является ли как раз это достойным вас? Вы слишком мудры, чтобы не видеть, что так называемая любовь – самая бесстыдная из всех иллюзий, которыми природа водит за нос и людей, и животных. Соедините же вашу жизнь с моею! Мы будем наслаждаться бытием, как духи, наслаждаться всем, что достойно наслаждения. Мои миллионы будут к вашим услугам, если вы захотите насладиться персиком нового сорта или картиной новой школы. А все, что жизнь предлагает кроме наслаждения, – серьезность и страдание, – все это мы будем презирать, как мудрые скептики. Будем презирать мир, себя и тех, кто, не понимая, станет презирать нас самих. Будем наслаждаться, пока позволяют нам наши нервы, а в промежутках между наслаждениями будем покачиваться в гамаках, для препровождения времени, разрушая иллюзии, все иллюзии, что, в свою очередь, будет новым наслаждением. Я научу вас разрывать иллюзии, как паутины, и если вам, прекрасная Ипатия, такое пребывание в гамаках кажется идеалом философского брака, прошу вас, выходите за меня замуж. Само собой разумеется, что к этому нелепому предложению побуждает меня иллюзия, будто я безумно влюблен в вас.
– Скажи-ка, что должна была я ответить этому человеку?
Марабу одним прыжком подскочил к двери.
Александр Иосифсон, уже много дней в нерешительности бродивший около девушки, издали наблюдая за разговором наместника в музыкальной комнате, затем сумел искусно отделаться от друзей и на обратном пути сперва осторожно, а потом все более и более страстно открыл свои чувства и сказал приблизительно следующее:.
– Я не имею права требовать согласия, так как я хорошо знаю, что вы не испытываете ко мне такого чувства, какое питаю к вам я. Только об одном умоляю я вас: не отдавайте себя никому, стоящему ниже меня, оставайтесь такой, как вы есть еще три года. Обещайте мне быть через три года такой же свободной, как теперь. Тогда я снова приду к вам, но совсем другим человеком, осмеливающимся добиваться вашего расположения. Не правда ли, мы оба смеемся над маленькими тщеславиями мира? Но я не собираюсь заниматься пустяками. Через три года решите вы, обещал ли я вам слишком много, если я смогу принести в приданое частицу мирового владычества. У меня есть протекция и в Риме, и в Константинополе; я узнаю людей и дела государства, охотно переменю религию, стану язычником ради вас, или даже крещусь. Через три года, так или иначея я буду, ради вас, министром в Риме или в Константинополе. Тогда вы станете моей женой, и от Евфрата до Северного моря будет выполняться не воля цезаря и не моя воля, а то, что захочет Ипатия. Не считайте меня фантазером! Чтобы завоевать вас, можно с прилежанием, умом и выдержкой достичь гораздо большего, чем пост министра над всем современным сбродом! Ипатия, в наше время женщина, подобная вам, не должна оставаться в научных забавах. Займитесь политикой. Бороться легко, когда только две партии стоят друг против друга. Теперь у нас только государство и церковь. И так как победа церкви на столетия уничтожит всякую культуру, я встану на сторону государства, как праздный зритель, – или буду один, как повелитель, – если вы захотите быть со мной. Соединимся! Это была бы интереснейшая игра, на которую мы могли бы отважиться! Владычество или смерть! Если же вы не хотите ждать меня три года, то и я не хочу быть министром, тогда я не изменю своей вере и не буду креститься, а когда мои родственники станут предлагать мне в жены дочерей всех богачей от Вавилона до Карфагена, я останусь в Александрии только для того, чтобы иметь возможность ежедневно видеть вас, Ипатия, чудо мира!
– Ну, что думаешь ты об этом? Не стать ли нам женой министра и, вместо размышления, заниматься политикой? Пожалуй, стало бы немного жарче?
Марабу не понял Ипатии. Когда она обыкновенно говорила «жарко», он приносил ей индийский веер, хрупкое сооружение из бамбуковых палочек, на которых развевались светлые шелковые ленты, так и теперь марабу с потешным, важным видом принес ей веер и положил его аккуратно на колени. Она хлопнула его ласково по клюву и затем снова задумалась.
Что через несколько дней после признания Александра сказал ей белокурый Вольф, и как он сказал это, – этого крылатый философ не должен был слышать. Ночью приблизился Вольф к ее окну по обычаю своих готских предков по ту сторону гор, но и там это было заведено только у парней, влюбленных в крестьянских девушек, А к ней, к знаменитой мыслительнице мира, Вольф пришел как к обычной хорошенькой девчонке. Он осмелится говорить с ней так, как, должно быть, говорит солдат с женщиной, захваченной в неприятельской стране. И Ипатия запомнила слова Вольфа не приблизительно, как речи Троила и Алек сандра, а слог за слогом, звук за звуком.
– Пойдем со мной! Будь моей женой! Оставь Александрию, свои почести и своих учеников! Пойдем со мной куда хочешь и будь счастлива, как моя жена. Сквозь льды и раскаленные степи я понесу тебя и стану охранять. Но ты не должна желать ничего, кроме того, чтобы быть моей женой!
Ипатия не отвечала. Но она не оттолкнула Вольфа и не позвала на помощь. Наоборот, она успокоила марабу, когда он зашевелился. Она слушала и притворялась спящей, – быть может, как одна из девушек, с бьющимся сердцем притворявшихся спящими там, на диких берегах молодого Рейна, на родине предков Вольфа. И он заговорил снова:
– Пойдем со мной и будь моей женой! Встань и пойдем! Я буду тебе служить так, как должен служить мужчина женщине, не на жизнь, а на смерть. Но и ты должна быть моей рабыней, как всякая женщина должна быть рабыней мужчины!
Рабыней мужчины! Ипатия позвала кормилицу. Сначала тихо, прерывающимся голосом, потом громче и, наконец, изо всех сил, так, что старая феллашка сразу проснулась. Испуганный крик кормилицы и шум марабу прогнали чужого человека от окна.
Ипатия осталась лежать на своей постели. Рассерженная и оскорбленная и все же как-то странно довольная или даже польщенная, или совсем счастливая. Так же, как и теперь, когда, лежа на диване, она вспоминала, и сердясь, и улыбаясь. Внезапно, сама не зная почему, сбросила она теплый белый платок и во всем сиянии своей красоты вскочила и позвала кормилицу, чтобы одеться с ее помощью. И вновь начала старуха болтать свои глупости, опять встал перед ней марабу, с любопытством рассматривая крючки и застежки на платье. В новом белоснежном платье Ипатия выпрямилась, широко раскинула руки, затем схватила испуганную, птицу за шею, хлопнула ее по бокам и воскликнула:
– Пойдем домой! Синезий будет ждать!
Она нарочно думала только о Синезии, направляясь к себе.
Она должна была думать о нем, так как он хотел к ней прийти, единственный, кому она за его скромность разрешила посещать ее, и Ипатия стала думать только о нем, так как Синезий освобождал ее от мыслей о Вольфе. Громадный Вольф со светло-рыжей львиной гривой, слишком длинным носом, спокойными глазами, большим, редко открывавшимся ртом и светлым пухом на подбородке и щеках, был совсем не красив. Мужествен, безусловно, быть может, как по вкусу своих соплеменниц, когда он проезжал по улицам во главе рыцарского отряда. Но Синезий, который казался красивее уже одним своим меньшим ростом, Синезий, знатный род которого в течение столетий был первым в Пентаполисе, и который, союзами многих поколений, из араба превратился в грека, был несравненно более прекрасен, знатен и пристоен. Чего только не рассказывали студенты о неумеренности Вольфа! Она могла бы застать его в таком положении, чтобы одним взглядом самой убедиться в том, что эти спокойные синие глаза и во хмелю не блестят так, как тогда ночью у окна. Как выгодно отличалась от такой беспорядочности умеренность Синезия! Вольф был уже не мальчик! Если бы между ними был возможен союз, она охотно стала бы его предостерегать и примерами из произведений знаменитейших греческих поэтов и философов возвратила бы его к разумному образу жизни. Правда, далеко не все греческие поэты принадлежали к числу поклонников умеренности и, кто знает, быть может, подвиги Вольфа были уж не так плохи, как их рисовал Синезий.