Да, Ларс Гьортсберг был в этом отношении на высоте своего призвания, и, на что уж Адель видала виды, даже она порой приходила в умиление от богатых задатков, сказывавшихся в этом полуребенке. Бывают плоды, которые еще в завязи подточены червем; снаружи они развиваются как будто нормально, но внутренне оказываются источенными еще в пору самого нежного расцвета. Таким плодом была душа Ларса. Оставаясь с виду нежным ребенком, он обладал нравственным растлением зрелого человека, и только шельмовские огоньки в глазах иной раз выдавали, какие нечистые, извращенные помыслы, какой непроходимый слой чувственной грязи таится под этой внешней обманчивой чистотой.
А забавнее всего было то, что общество, захлебываясь, спешило расточать Адели похвалы за ее христианское милосердие. Насколько прежде все стремились приписывать ей несуществующих любовников, настолько теперь самый вздорный сплетник не решался сказать хоть слово в осуждение ее. Кто же мог подумать, что мальчик, еще не достигший полных шестнадцати лет, явится желанным другом сердца тридцатилетней женщины? (По крайней мере, Адель уверяла, будто ей тридцать лет, хотя в описываемую пору ей было уже тридцать девять).
Но в то же время странный процесс происходил в душе у Густава. Это был истинный человек оппозиции, вечно становившийся против господствующих течений. Когда все общество закидывало Адель грязью, Густав готов был воздвигнуть алтарь своей метрессе и всенародно поклоняться ей. Теперь же, когда общество примирилось, он начинал критически присматриваться к ней и порой ощущал нечто вроде разочарования. Он сам не мог дать себе отчета в том, что в сущности творилось в его душе, и продолжал по инерции внешне относиться к ней так же, как и раньше. По-прежнему он приходил советоваться с Аделью о всяком политическом шаге, по-прежнему рабски склонялся перед ее мнением, по-прежнему являлся по вечерам читать ей свою трагедию «Эбба Браге», содержанием которой служила любовь предка Густава, короля Густава-Адольфа II, к представительнице знаменитого рода Браге. В этой лирической трагедии Густав изливал свои собственные мысли о том, что корона является не приятной прерогативой, а тяжелой обязанностью, мешающей королю пользоваться доступным всякому обыкновенному человеку счастьем. Роль Эббы Браге должна была играть Адель, и по инерции, повторяем, он воплощал в любви своего предка собственную любовь к Гюс. Но параллельно с этим смутное недовольство все накапливалось в его душе.
Густаву было странно признаться самому себе, что он ревновал Адель к этому мальчику Ларсу. Однажды, войдя невзначай в комнату, где лежал больной, он застал Адель склонившейся к юноше. Густаву показалось – хотя он не мог бы наверняка утверждать это, – что перед его приходом «милосердная сестра» целовала своего пациента. Но при его появлении Адель нисколько не смутилась и только, улыбаясь, сделала ему рукой знак, чтобы он не шумел.
– Бедный мальчик все время был неспокоен, а теперь наконец заснул! – шепотом объявила она. – Я люблю порой смотреть на него, когда он спит. Бедный ребенок! И подумать только, что у меня мог быть такой взрослый сын!
Это объяснение было как нельзя более естественным; оно рисовало Адель с самой лучшей стороны, выдавало внутреннее благородство ее помыслов. Густав с умилением поцеловал руку своей возлюбленной. Но в то же время он чувствовал, что предпочел бы не заставать такой сцены.
В следующий раз он вошел в комнату в тот момент, когда Адель, как показалось Густаву, страстно обнимала Ларса. Подойдя ближе, король увидел, что был неправ в своей подозрительности: юноша лежал в глубоком обмороке, и Адель подхватила его, чтобы отвести на диван. Оказалось, что Ларс сделал попытку пройтись по комнате, но эта попытка закончилась обмороком.
Опять Густав должен был признать, что его подозрительность не имела оснований, и опять таинственным путем эта подозрительность еще более укрепилась в нем!
Но всякая болезнь когда-нибудь кончается. Наконец выздоровел и Ларс Гьортсберг, и придворные дамы должны были признать, что болезнь пошла сильно на пользу юноше. Он еще более похорошел, в нем еще более усилилась своеобразная чувственная томность, производившая на женщин чарующее впечатление. В результате в самом непродолжительном времени разыгрались две очень скандальные истории, и Густав пребольно выдрал пажа за ухо, пригрозив ему совсем прогнать его. Но внутренне он был доволен. Ревнивые сомнения замерли в его душе, и вечера, проводимые королем с Аделью, облеклись еще более интимной прелестью.
Так прошло лето, наступила осень, и надо было серьезно подумывать о поездке в Фридрихсгам, так как барон фон Ролькен, шведский посол, сменивший графа Поссе при петербургском дворе, довел до сведения Густава, что отношения с императрицей могут сильно осложниться, если король и впредь станет так беспричинно откладывать свидание. Пришлось перестать медлить. И вот русское правительство было извещено о дне, когда монархи России и Швеции могут встретиться для личных переговоров.
Фридрихсгам (или Фредериксгавн) – первоклассная крепость, предоставлявшая собой такой же сухопутный ключ к Петербургу, каким с моря является Кронштадт – вызывал в Густаве самые неприятные чувства, напоминая ему о былых, еще не отмщенных унижениях Швеции.
Это началось с того, когда Карл XII, не умея вовремя остановиться, принялся легкомысленно дразнить таких титанов, как Россия и ее Великий Петр. Ряд последовательных побед над русскими еще более вскружил голову этому королю-авантюристу. Но, когда – как то мог предвидеть всякий трезвый ум – армия Карла оказалась разгромленной, Швеция лишилась тринадцати городов, трехсот селений и двухсот замков, что было страшной потерей для такой бедной страны.
Желание реванша привело к новым потерям. Швеция не только не вернула прежнего, но была принуждена отказаться от Ингрии, Ливонии, Карелии, Эстонии, поступиться частью Финляндии и Выборгом. В общей сложности потери Швеции территориально выразились в полосе длиной свыше трехсот лье (1120 верст).
Под влиянием всего этого в Швеции, как нам уже приходилось упоминать, образовались две партии – «колпаков» и «шляп». «Колпаки» были русофилами, и это была партия мира. «Шляпы» держались Франции и представляли собою партию реванша. Когда у власти стали воинственные «шляпы», России опять пришлось взяться за оружие.
Война началась с победы русских у Вильманстранда и закончилась абоским миром (1743 г.), по которому к России отошли целые провинции и три первоклассных крепости: Нейшлот, Вильманстранд и Фредериксгавн (Фридрихсгам). Потеря последней крепости была особенно чувствительна; ведь Швеция традиционно продолжала надеяться на отобрание Петербурга, а мы уже говорили, что Фридрихсгам был сухопутным ключом к русской столице. Уступив эту крепость, Швеция отнимала у себя значительный шанс на торжество в будущем. Вот почему Фридрихсгам вызывал в Густаве такие неприятные чувства.
Да, тяжело было на душе у короля, когда он ехал на это свидание! Все его существо страстно рвалось к бою, к отмщению, перед внутренними глазами короля проносились призраки героев, победивших вшестеро сильнейшего неприятеля (при Нарве десять тысяч шведов наголову разбили шестьдесят тысяч русских), а действительность заставляла его бездействовать. Впоследствии (в 1788 году), когда Густав без прямого объявления войны напал на Россию, он в следующих выражениях оповестил сенат о своих намерениях: «Я возьму Петербург и уничтожу там все памятники русской наглости, кроме памятника Петру Великому, который я увековечу тем, что прикажу высечь на пьедестале имя Густава!» И вот, тайно питая такие надежды, он должен был ехать на свидание с русской императрицей, убеждать ее в искренности своих дружественных чувств, уверять в твердости союзных отношений. У Густава было много недостатков, но ему нельзя отказать ни в честности, ни в прямоте; лгать, хотя бы из дипломатических соображений, обманывать, хотя бы ради блага страны, ему было бесконечно трудно.