— Ты высок ростом, и мне приходится смотреть на тебя снизу вверх, даже когда я стою. Это, конечно, нехорошо. Не присядешь ли и ты?

— Это было бы невежливо с моей стороны, не так ли?

— Царь иудеев… Ты и в самом деле считаешь себя царем Иудейским?

— Если у меня и есть царство, то царство это не от мира сего. Будь оно от мира сего, у меня были бы звенящие мечи, которые защитили бы меня от суда.

— Не от мира сего… — повторил Пилат. — Это может означать что угодно. И все-таки, даже если твое царство, как ты говоришь, не от мира сего, недруги твои правы, когда утверждают, что ты претендуешь на царский титул, не так ли?

— Это не относится к делу, — возразил Иисус. — Я пришел в мир с единственной целью — свидетельствовать об истине. Моему голосу будет внимать всякий, кого заботит истина.

— Но что есть истина? Впрочем, это к делу тоже не относится. Тебе известно, что священники хотят твоей смерти? А известно тебе, что только в моей власти отпустить тебя или подвергнуть распятию?

— Эту твою власть ограничивают те самые люди, которые склоняются перед ней, — возразил Иисус, и в его голосе Пилату послышалось что-то вроде сочувствия, даже жалости. — Пойдут разговоры о враге иудейской веры, который недружественно настроен по отношению к кесарю. Тебе об этом следует знать.

— Это мне хорошо известно.

Они начали свою беседу на арамейском, на котором Пилат говорил довольно бегло, хотя и не улавливал всех оттенков смысла. Однако на слове «царь» он невольно перешел на латынь: «Credis te esse regem verum Iudaeorum?»[123] и так далее. Иисус без труда заговорил на том же языке.

— Это мне известно, — повторил Пилат, затем продолжал: — Что же мне с тобой делать? Ты, как мне кажется, никакого преступления против Рима не совершил. Как ты вообще относишься к Риму?

Пожав плечами, Иисус ответил:

— Людьми нужно управлять. Полагаю, это справедливо, когда существуют царство кесаря, кто бы он ни был и каков бы он ни был, и царство духа. И встречаться эти царства должны изредка, ибо, если будет единое царство, душа станет притягиваться к миру телесному, но тело до мира духа отнюдь не возвысится. Кроме того, моя проповедь обращена не к одному, но ко всем народам. Римляне слушали меня в той же степени, что и евреи.

— От всей этой твоей — как ты ее называешь? — миссии исходит некий имперский душок. Некая универсальность. Теперь мне понятно, почему иудейские священники видят в тебе опасность. Вижу также, что — руководствуясь понятием справедливости и здравым смыслом — не могу выполнить их просьбу, которая похожа скорее на предложение сделки. Поэтому отпускаю тебя. Ты свободен идти куда тебе вздумается.

— Ты не можешь отпустить меня. И ты знаешь это. Hoc scis[124].

— Я должен совершить несправедливость?

— Ты должен управлять.

Пилат тяжело вздохнул:

— Ладно, давай выйдем наружу к этим священникам. — Он встал. — Ты очень высокий, — повторил Пилат. — И сильный. Божественный сын, как когда-то выразился поэт Цинна[125]. Или Сын Божий, как предпочли бы сказать некоторые из дерзких монотеистов. Думаю, они получили бы удовольствие, наблюдая, как истекает кровью и умирает такое тело. Извини меня — очень дурной вкус! Давай пойдем вместе.

Двум священникам, ожидавшим во внутреннем дворе — к ним теперь присоединилось несколько фарисеев и других священников, — чрезвычайно не понравилось, когда они увидели, как Иисус и Пилат выходят вместе, бок о бок, без всякой охраны: правитель и возвышающийся над ним подданный. И они были уже крайне раздражены, когда Пилат сказал:

— Вы мне представили его как человека, развращающего народ. Обвинить его в этом я не могу. Скорее, наоборот. Говорит он весьма разумно. И кстати, на очень хорошей латыни. Заявлять, что он заслуживает смерти, — вопиющая несправедливость.

В этот момент к ним подошел Квинтилий. У него был очень озабоченный вид. Квинтилий только что дал какие-то указания секретарю, и тот теперь глубокомысленно почесывал ухо.

— Квинтилий, ты говорил о милосердии, — сказал Пилат. — Следует ли мне продемонстрировать его?

— Это был бы знак истинного правителя, сиятельный.

— А каково мнение святых отцов? — обратился Пилат к священникам.

Зара задумчиво пожевал нижнюю губу и ответил:

— Милосердие — это, конечно, превосходно. Я считаю, что было бы замечательно — освободить узника, который принадлежит к нашему племени, в эти священные для нас и… э-э… особо памятные дни. Но у тебя есть выбор среди узников, сиятельный.

— У меня нет выбора, — резко ответил Пилат. — Один обвиняется в публичном изъявлении неуважения к властям. А другого даже еще не судили.

— О, его уже судили, сиятельный, уверяю тебя. Выбор, как я сказал, у тебя есть. Ты должен доверить его народу. Пусть народ сделает выбор. Decet audire vocem populi[126].

— Если ты имеешь в виду это сборище крикливых «патриотов», то едва ли я назову их представителями народа. Я отказываюсь от выбора. Вы одобряете мое милосердие. Прекрасно. Тогда двойное милосердие вы должны одобрить вдвойне.

Пилат прошел к краю внутреннего двора и громко, чтобы слышала толпа, объявил:

— Вы неоднократно просили меня освободить одного из ваших соплеменников — некоего Иисуса Варавву, который приговорен к распятию по обвинению в публичном изъявлении недовольства властью.

При нервом упоминании о Варавве толпа взвыла, непрерывно повторяя его имя. Пилат поднял руку, призывая к спокойствию:

— В день, подобный этому, в день, который вы считаете святым, милосердие должно быть выше закона. Поэтому я приказываю освободить этого человека.

Пытаясь перекрыть вопли радости, которыми разразилась толпа, Пилат выкрикнул:

— Погодите! Свой акт милосердия я еще не выполнил до конца. Есть другой Иисус, известный как Иисус из Назарета, его привели сегодня ко мне для судебного разбирательства. Я выслушал этого человека и нахожу его невиновным. Хотите ли вы, чтобы и он был освобожден? Напоминаю, этот человек невиновен. Римское правосудие не находит в нем вины.

Пилат поступил опрометчиво, упомянув в качестве довода римское правосудие. В ответ раздались звериные вопли тех, кто жаждал крови, а редкие возгласы: «Освободить его! Иисус невиновен!» — потонули в криках зелотов. У них и у оказавшихся в толпе фарисеев сложился временный союз — и те и другие желали отомстить.

Пилат резко и бесцеремонно повернулся к толпе спиной и мрачно осмотрел чопорную группу, ожидавшую во внутреннем дворе. Рядом с ними, кротко сложив ладони, неподвижно стоял Иисус. Пилат прошел к самодовольно улыбавшимся святошам и сказал:

— За время моего пребывания в должности прокуратора подобное решение я принимаю впервые. Рассматривайте его как решение вовсе не принимать никакого решения. Я объявляю себя невиновным в крови невиновного. Пусть вина за его кровь ляжет на вас.

— Таким образом, сиятельный, ты официально самоустраняешься, — несколько развязно молвил Квинтилий.

Как отметил про себя Пилат, Квинтилий стоял значительно ближе к евреям, чем представлялось необходимым, а помощнику наместника следует держаться на достаточном отдалении от местной черни. И Пилата внезапно осенило: Квинтилий всегда вел несколько более роскошную жизнь, чем позволяло его официальное жалованье. «Якшается с местной чернью» — обычно говорили в провинциях в таких случаях, и это звучало как оскорбительная насмешка или даже как обвинение.

— Следовательно, господин прокуратор, — продолжал Квинтилий, — полномочия подписать смертный приговор передаются мне.

Пилат промолчал. В эту минуту он заметил мальчика-слугу, который быстро шел вдоль ближней колоннады, держа в руках наполненный водой металлический кувшин.

вернуться

123

Ты действительно считаешь себя царем Иудейским? (лат.) (Примеч. перев.).

вернуться

124

Ты знаешь это (лат.).

вернуться

125

Гельвий Цинна — римский поэт; растерзан толпой, будучи ошибочно принят за Луция Корнелия Цинну, одного из убийц Юлия Цезаря. (Примеч. перев.).

вернуться

126

Нужно выслушать мнение народа (лат.). (Примеч. перев.).