Вскоре после этого Тиверий был коронован, и изображение его самодовольно ухмыляющийся физиономии появилось во всех уголках империи. По распоряжению прокуратора (который всегда лучше ладил с Тиверием, чем с Августом) эти изображения были развешаны и в Иерусалиме. Никто особенно не возражал против того, чтобы Тиверий глупо скалил зубы со стен общественных зданий или таверн (где можно было от души посоревноваться в прицельной стрельбе плевками по императорскому глазу). Но когда наиболее помпезное изображение Тиверия было решено внести в Храм, дабы напомнить евреям, кто на самом деле был их богом, народ в Иерусалиме, естественно, взбунтовался. В то время в Иудее существовала секта или партия наиболее рьяных сторонников освобождения от римского владычества — партия фанатиков, которые, собираясь вместе, читали Писание и напоминали друг другу о том, как в прошлом народ пребывал рабстве и как по указаниям самого Бога цепи рабства были разорваны. Людей этих справедливо называли зелотами[61]. Именно зелоты, ведомые человеком по имени Авва, убрали из Храма изображение Тиверия. Когда портрет императора переносили в Святая святых, они завязали отчаянную, но бессмысленную схватку с римлянами, которые несли изображение. Потом были произведены массовые аресты и казни.

Прокуратор Иудеи, носивший имя Понтий Пилат, с суровым видом сидел на террасе своего дворца (прежде принадлежавшего Ироду), когда перед ним выстроили арестованных злодеев. Двое палачей со сверкавшими на солнце топорами ждали приказаний, глупо скаля зубы, — ни дать ни взять их верховный работодатель, божественный император Тиверий. Строгим тоном Пилат обратился к осужденным:

— Когда же вы, евреи, осознаете, кто вы такие? Когда вы поймете, что личность императора божественна в буквальном смысле и что порча его изображения — это богохульство в грубой форме?

Упрямый Авва, мясник по профессии, подал голос:

— Этого, господин прокуратор, мы не признаем и признать не можем. Вносить изображение простого временного правителя в святилище Всевышнего — это богохульство, от которого содрогаются сами небеса. Что до того, кто мы такие, то мы знаем, кто мы — народ, избранный Богом. И мы знаем, кто такие вы, римляне. Вы — вторгшиеся язычники, осквернители Святого города, гнусная мерзость и бедствие для нашего народа.

— Ты не смеешь так говорить! — выкрикнул Пилат, задрожав от ярости. В то время он был еще неопытным новичком в искусстве обращения с местными диссидентами. — Ты громоздишь одно преступление за другим!

— Невозможно громоздить одну смерть за другой, — усмехнулся Авва. — Человек умирает только единожды.

Пилат был вне себя от ярости.

— Приступайте к работе! — приказал он палачам. — Услышанного мне вполне достаточно.

К его удивлению, евреи, вслед за Аввой, громко запели патриотический гимн, а затем, по его сигналу, все как один опустились на колени и обнажили свои шеи для топора. Пилат был поражен. Он прошел к тому месту, где стоял на коленях Авва, и истерически завопил.

— Ты хочешь умереть?! — вопил он. — Ты, — вопил Пилат, — хочешь умереть?!

— Лучше умереть, — выкрикнул Авва, — чем принять на себя позор принудительного безбожия! Да и еще раз да! Погоди, Понтий Пилат. Может статься, скоро тебе придется править кладбищем.

И он продолжал спокойно ждать, когда опустится топор палача. В голове Пилата невольно прозвучало слово «милосердие». Но единственное, что он смог сделать в ту минуту, это выкрикнуть:

— Казнь откладывается! Всех назад, в тюрьму! — И, обращаясь к своему помощнику Луцию Вителлию Флавикому[62], смуглому человеку с волосами цвета сажи, пробормотал: — В сущности, я должен посоветоваться.

— С кем, господин?

— В этом вся трудность, Вителлий. Я большей частью предоставлен самому себе. И единственное, чего я хочу, — это спокойствия.

— Может быть, предпринять какой-нибудь популистский шаг, господин? — спросил Вителлий, наблюдая, как евреи, все еще певшие о Сионе[63] и о любви Господа, шагали к зданию тюрьмы. — Что, если мы сейчас тихо умертвим человека по имени Авва, а остальных отпустим? Императорское милосердие и так далее?

— Да, конечно. Вели отрубить ему голову. Непременно сделай это.

Таким образом, Авва без лишнего шума был казнен, а остальным позволили вернуться к нормальной жизни, но все они были строго предупреждены. Однако попытки украсить Святая святых ухмыляющимся императорским оскалом больше не предпринимались. Сын Аввы, молодой человек восемнадцати лет, только о перевороте и думал, но решил, что время для выступления против власти империи еще не пришло. Тут требовался какой-нибудь великий поэтический лидер, до отказа заполненный волшебной субстанцией, которая в те времена была известна под названием «харизмы»[64].

В Иерусалиме, куда Иисус и его родители, как и многие другие жители Назарета, отправились на празднование Пасхи, было довольно спокойно, хотя повсюду можно было встретить голоногих римских солдат.

Мальчик впервые увидел Иерусалим с вершины холма: перед ним в долине лежал великий город — умытый солнцем, белый, как кость, и коричневый, как навоз. По примеру рабби Гомера вся процессия паломников из Назарета опустилась на колени и запела псалом, начинавшийся словами: «Возрадовался я, когда сказали мне: „пойдем в дом Господень“. Вот, стоят ноги наши во вратах твоих, Иерусалим…»[65]

Увидев город, мальчик не преисполнился сыновней любовью, как того можно было ожидать. Город, в конце концов, состоял из людей, и Иисус вовсе не полагал, что жители Иерусалима будут светиться какой-то особенной благодатью. В большинстве своем, думалось ему, это просто дурное сборище, озабоченное тем, как бы побольше заработать на паломниках, приехавших на Пасху. К тому же Иисус пока что имел смутные представления о других, более крупных городах — скажем, о Риме или об Александрии, — он лишь слышал о них, но никогда не видел.

Здесь были подозрительные люди с неискренними улыбками и руками, которые проворно хватали деньги, люди, горевшие желанием показать приезжим могилы пророков. Здесь были пьяные римские солдаты и множество блудниц. При виде похотливых улыбок и зазывно выставляемых грудей его молодая кровь закипала. Он видел откровенные объятия в темных переулках. Ловкие воры, чьи полуголые тела были смазаны жиром, чтобы легче было выскользнуть из рук преследователей, выхватывали кошельки у прохожих. Это был, как казалось Иисусу, город рук — рук, готовых брать деньги, скользить по горячим плечам уличных девок, сжиматься в кулаки во время драк возле таверн. И в Храме — руки священников, которые закалывали визжащую жертву; руки красные от густой козлиной крови и от жидкой крови голубей; руки, испачканные внутренностями ягнят; руки, которые ловко выворачивают кости отбеленного скелета ягненка или козленка и с помощью скрещенных деревянных реек укрепляют их на плоскости, чтобы получилась своего рода патетическая жертвенная хоругвь.

У Храма, на заднем дворе, за которым со сторожевой башни наблюдали вооруженные часовые, чьи-то руки вдруг вцепились в одежду Марии. Это были узловатые, коричневые, высохшие руки, принадлежавшие старухе.

— Елисавета?!

— Она самая! А ты, кажется, ни на день не постарела. Божья благодать расцветает в тебе, благословеннейшая из жен. А это…

— Это — он.

— Что-то Иоанна не видать. Убежал куда-то по своим делам. Ну да ничего, за пасхальным ужином мы соберемся все вместе. Они оба хорошего роста, благослови их Господь. Отец Иоанна мог бы им гордиться. Ах, бедный Захария!

Они сидели за праздничным столом в верхней комнате. Иоанн с Иисусом украдкой разглядывали друг друга, а рабби в это время нараспев произносил древние слова над символической пищей:

вернуться

61

Зелот — в буквальном переводе с греческого «ревнитель». Зелоты — религиозно-политическое течение В Иудее; выступали против римского владычества и местной знати. (Примеч. перев.).

вернуться

62

Flavicomus — златокудрый (лат.).

вернуться

63

Сион — одна из гор, на которых стоит Иерусалим; согласно Библии, здесь была резиденция царя Давида, а также храм Яхве. Дочь Сиона — Иерусалим.

вернуться

64

Харизма — милость, благодать (Божья) (греч.).

вернуться

65

Пс., 121, 1–2.