— У нас все грамотные! — отрезал председатель.
Через несколько дней с тем же председателем случилось разговаривать одной молодой женщине, врачу. Слух о самоубийстве уже дошел тогда до совхоза. И председатель уже понял, что приходила к нему именно та усталая немолодая женщина, которая на следующий же день покончила с собой. «Я дал ей тогда пятьдесят рублей, просто чтобы не отпускать ни с чем, — рассказывал председатель. — Но она ушла, оставив деньги на моем столе. А больше я ничего не мог…» Эту подробность спустя много лет сообщила женщина-врач в письме к И. Г. Эренбургу…
Милостыня, поданная в тяжкие дни великому поэту, — не сыграла ли и она свою роль?
Кто отважится на попытку воссоздать мысли и чувства Цветаевой, возвращавшейся ни с чем долгой дорогой — обратно, на улицу Ворошилова?
Вспоминала ли она, как в Голицыне в предновогоднюю ночь она зашла в комнату Веприцкой, с которой успела подружиться. Та держала в это время в руках раскрытый томик Тютчева. Марина Ивановна попросила показать ей заложенное место и прочла строфу:
— Это про меня, — сказала тогда Марина Ивановна, — ведь я постучала к Вам, и Вы сказали, чтобы я вошла. Поэтому эта строфа непременно относится ко мне.
И есть еще свидетельство, теперь уже не поддающееся проверке, — о прогулке, имевшей место незадолго до рокового дня.
Александр Соколовский (тогда еще совсем юный приятель Мура, обожавший поэзию) рассказывал, что Цветаева предложила ему однажды погулять вместе по Елабуге. Они сделали не один круг; Марина Ивановна все время говорила на одну тему: о самоубийстве Маяковского. Что именно говорила, мы не знаем — Соколовский уже ушел из жизни.
Когда ее жалели друзья, Цветаеву тут же отпускало напряжение, помогавшее ей оставаться в форме, — слезы выступали на глазах, она не могла их удержать. Чужая доброта делала ее слабой, выставляла на яркий свет всю ее незащищенность.
И еще эпизод тех дней.
Десятилетний мальчик, тоже из эвакуированных, в один из теплых августовских дней забрел, гуляя, в пустующее здание церкви Покрова Божьей Матери, полуразрушенные купола которой видны были из окон дома, где жила Цветаева. Он заходил сюда уже много раз, подолгу разглядывал фрески, частично еще сохранившиеся на стенах. В тот день он увидел женщину с коротко стриженными полуседыми волосами. Щурясь, она вглядывалась в росписи стен, и мальчик заметил, что разглядывала она фреску со знакомым ему сюжетом. На ней святой Николай Мирликийский удерживал руку палача, который занес над осужденными свой меч.
— Он спасет их, — сказал мальчик женщине. — Ведь они ни в чем не виноваты.
— Я это знаю, — ответила женщина, поворачиваясь к мальчику.
И они разговорились. Он удивился ее лицу — оно было какое-то очень необычное.
— Где вы живете? — спросил мальчик.
— Тут, рядом, у фонтала, знаешь? — сказала женщина и улыбнулась ему. Фонтал — это звучит совсем как фонтан. Но мальчик знал, о чем говорила женщина: то была елабужская платьемойня, у которой женщины полоскали белье. Обычная водопроводная труба торчала там из земли, из нее, журча, вытекала вода.
Мальчик и сам жил неподалеку, на той же улице Ворошилова.
Они вместе вышли из церкви и еще немножко друг с другом поговорили.
А через день-другой мальчик увидел на их улице запряженную повозку и на ней — открытый гроб. Мальчик уже слышал об удавленнице, он подошел поближе к гробу и, заглянув в него, увидел знакомое странное смуглое лицо с тонким носом. Он узнал ее сразу — и убежал, потрясенный. Это была первая смерть, с которой он столкнулся в своей маленькой жизни.
Станислав Романовский позже жил в Москве. И он сказал мне, что мог бы еще многое добавить, относящееся к обстоятельствам трагического конца великого поэта. Но зачем? Пусть, говорит он, вершится Божий суд, а не людской… И только о той встрече в церкви он и рассказал — потому что тут уж никакие кривотолки ничего не могут исказить…
Что же стало последней каплей?..
Анастасия Ивановна Цветаева считала, что роль эту сыграла ссора с сыном 30 августа вечером.
Но не в первый раз мать с сыном говорили на повышенных тонах. Ссора ли то была или просто очередное объяснение с упреками со стороны Мура — никто уже и никогда не скажет. Но, ссорясь, они всегда говорили между собой по-французски; и смысла речей хозяева понять не могли.
По сравнению с тем, что приходилось переживать Цветаевой прежде, неудачи самых последних дней — комариные укусы. Но что они означали?
А то, что завтра, и послезавтра, и еще много дней (а может быть, и месяцев!) подряд ей придется продолжать, превозмогая себя, делать все новые и новые усилия.
В Елабуге или в Чистополе.
Искать жилье и работу. Получать унизительные отказы. Искать снова — и снова получать отказы.
Советы двух доброжелательниц, поколебавшие Марину Ивановну в решении немедленно уехать, пришлись на момент, когда пробовать новые варианты у нее не оставалось никаких сил.
Но где же сюжет с НКВД?
Кажется, что ему нет места в эти последние дни. По крайней мере, внешне.
Ибо, вернувшись из Чистополя, Цветаева — это теперь очевидно! — колеблется: стоит ли уезжать из Елабуги? Она увидела вблизи пределы преданности своего литературного друга; может быть, даже простодушно поверила, что он, Асеев, совсем ничего для нее сделать не может, кроме письма-ходатайства перед правлением. Увидела грязный, не слишком отличающийся от Елабуги город; поверила, что литературной работы там не найдет. С этим последним заключением она все-таки поторопилась, потому что, может быть, не сразу, но позже, с приездом Федина и Пастернака что-нибудь и для нее нашлось бы. Но Марина Ивановна спешила обратно к сыну и слишком была подавлена, чтобы разузнать обо всем подробнее. А если еще и Асеев сказал ей, к примеру, что на литературный заработок рассчитывать ей не придется, она поверила бы ему сразу и окончательно.
«А больше я ничего не умею…» — повторяла она много раз самым разным людям.
И в самом деле не умела.
И не могла — можем мы добавить. По той же веской причине не могла, по какой прачка не может станцевать партию Одетты в «Лебедином озере», даже в случае самой крайней необходимости.
Кстати говоря, тот же Сизов сообщил, между прочим, что Цветаева попробовала-таки себя в роли судомойки в Елабуге! Об этой попытке Сизову вскоре после нашумевшей истории с «удавленницей» рассказала официантка елабужского ресторанчика, что на улице Карла Маркса, в здании суда. Она услышала разговор знакомых клиентов за столиком и вмешалась:
— А я ее видела, эту вашу эвакуированную. Она ведь у нас судомойкой приходила работать. Да только полдня и проработала. Тяжело ей стало, ушла. Больше и не появилась…
Рассказ этот вернее отнести уже к фольклору; знающие люди утверждали, что не так-то просто было устроиться в те дни и на такую работу. Но если и в Чистополе ей светила только роль судомойки, пусть даже в столовой для писательских детей и жен, стоило ли переезжать?
Предположим все-таки, что главным импульсом поездки в Чистополь был страх. И жажда совета и поддержки. Тогда понятнее мрачное состояние Цветаевой, не исчезнувшее и после благополучного исхода заседания писательского правления. Если эту поддержку искала Цветаева в Чистополе, то очевидно, что ее она не нашла.