Изменить стиль страницы

Только в ноябре появится в Чистополе Константин Федин в роли уполномоченного правления Союза советских писателей. Эвакуированные получат с этих пор несколько более защищенный статус…

Цветаева же могла в эти дни убедиться, что письмо в адрес правления — это асеевский максимум. И только на него он был способен.

Но, с другой стороны, можно быть уверенными в том, что ни упреков, ни претензий Цветаева при встрече не выразила. Иначе стало бы невозможным ее предсмертное письмо, «завещавшее» Асееву сына.

Чистопольские ночи Цветаева проводит в здании Педагогического училища, превращенного в общежитие эвакуированных.

С 25-го на 26-е ночует в комнате Валерии Навашиной (тогда она была женой Константина Паустовского). С 26-го на 27-е — в комнате, где жила Жанна Гаузнер, дочь поэтессы Веры Инбер. Марина Ивановна немного знала ее по Парижу.

Тут все друг друга знали — и, значит, знали опыт всех вокруг. За два дня было достаточно возможностей собрать информацию о Чистополе. Пугали ли Цветаеву трудностями — или же, наоборот, ободряли, обещали помочь, вселяли надежду? Чужой опыт все равно примеряется на себя с трудом; сколько людей — столько оценок и мнений.

Но похоже на то, что минусов здесь Марина Ивановна увидела гораздо больше, чем ожидала.

Мертвенную застылость отмечают в облике чистопольской Цветаевой почти все. В воспоминаниях Флоры Лейтес, приведенных в книге Белкиной, сказано, что Марине Ивановне трудно было смотреть в глаза — такой безысходностью был полон ее взгляд. Почти слово в слово то же повторяла в устном рассказе и Татьяна Алексеевна Евтеева-Шнейдер.

С Лидией Корнеевной Чуковской Цветаеву знакомят на улице; Марина Ивановна произносит при этом приветливые слова. Но они, как пишет Чуковская в своем мемуарном очерке, «не сопровождались, однако, приветливой улыбкой. Вообще никакой улыбкой — ни глаз, ни губ. Ни искусственно светской, ни искренне радующейся. Произнесла она свое любезное приветствие голосом без звука, фразами без интонаций». И другой литератор, Петр Семынин (в том же очерке Чуковской), называет безжизненно «механическим» голос Цветаевой, повторявшей как бы заранее заученные фразы.

26 августа, на второй день пребывания Марины Ивановны в Чистополе, Чуковская встречает ее в коридоре горсовета, напротив комнаты с табличкой «Парткабинет».

«Прижавшись к стене и не спуская с двери глаз, вся серая, — Марина Ивановна.

— Вы?! — так и кинулась она ко мне, схватила за руку, но сейчас же отдернула свою и снова вросла в прежнее место. — Не уходите! Побудьте со мной!»

За ведомственной дверью как раз в эти минуты повторно обсуждался вопрос о возможности переезда Цветаевой в Чистополь.

Саму Марину Ивановну там уже выслушали, теперь она удалена в коридор и ждет решения.

«Сейчас решается моя судьба, — проговорила она. — Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Брошусь в Каму».

Отметим: эти минуты перед дверью парткабинета в глазах самой Цветаевой — роковые. Решение, которое будет вынесено, определит — ни больше ни меньше — вопрос, оставаться ли ей дольше на этом свете.

— Тут, в Чистополе, люди есть, а там никого. Тут хоть в центре каменные дома, а там — сплошь деревня.

«Я напомнила ей, — продолжает Чуковская, — что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придется жить не в центре и не в каменном доме, а в деревенской избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.

— Но тут есть люди, — непонятно и раздраженно повторила она. — А в Елабуге я боюсь».

Не удается достоверно выяснить, присутствовал ли на заседании Совета К. Г. Паустовский. В Чистополь он приехал еще 20 августа, известно, что он пробыл здесь всего недели две, затем уехал в Алма-Ату с Навашиной и Шнейдерами. Но по свидетельству Смирновой, он не только присутствовал, но и горячо выступал в защиту Цветаевой.

Вскоре выйдет из дверей парткабинета Вера Васильевна Смирнова и сообщит, что дело решилось благоприятно. Цветаева может хоть сейчас идти подыскивать себе жилье — это не слишком сложно, и, как только его найдет, все будет окончательно подписано, она может переезжать.

Смирнова возвращается в парткабинет, Чуковская с Цветаевой выходят из здания горсовета на площадь.

«И тут меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке.

— А стоит ли искать? Все равно не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу.

— Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.

— Все равно. Если и найду комнату, мне не дадут работать. Мне не на что будет жить».

Отметим еще одно: «мне не дадут работать». Она могла бы сказать: «я не найду», но говорит: «не дадут работать».

А ведь только что решилось то, что она сама назвала судьбой! И решилось наилучшим образом: можно не откладывая переезжать в Чистополь, где ее знают и вот ведь — поддерживают! — где есть Асеев и какая-никакая защита организованного братства эвакуированных.

Но Чуковская замечает: в ее спутнице — ни проблеска радости.

Едва исчезло препятствие, казавшееся непреодолимым, как на его месте вырастает — и разрастается — другое, тут же гасящее облегчение.

Чувство безысходности не рассеялось.

Вместо того чтобы уже свершиться, казнь продлена.

И значит, нужны новые усилия.

Чуковская соглашается вместе идти искать жилье, так как Марина Ивановна совсем не ориентируется в незнакомых местах.

По дороге возникает разговор, чрезвычайно важный для уяснения душевного состояния Цветаевой.

(Напомню здесь читателю, что «Предсмертие» написано на материале личного дневника, который Чуковская вела многие годы своей жизни, в том числе и в Чистополе. Присоединим к этому еще и особый авторитет этого автора, щепетильно и педантично приверженного правде, никогда не разукрашенной придуманными подробностями.

Все это придает в наших глазах неоценимую важность именно ее свидетельству о встрече с Цветаевой за несколько дней до трагического события.)

«— Скажите, пожалуйста, — тут она приостановилась, остановив и меня, — скажите, пожалуйста, почему вы думаете, что жить еще стоит? Разве вы не понимаете будущего?

— Стоит — не стоит — об этом я давно уже не рассуждаю. У меня в тридцать седьмом арестовали, а в тридцать восьмом расстреляли мужа. Мне жить, безусловно, не стоит, и уж, во всяком случае, все равно — как и где. Но у меня дочка.

— Да разве вы не понимаете, что все кончено? И для вас, и для вашей дочери, и вообще.

Мы свернули в мою улицу.

— Что — все? — спросила я.

— Вообще — все! — Она описала в воздухе широкий круг своим странным на руку надетым мешочком. — Ну, например, Россия!

— Немцы?

— Да, и немцы».

Остановимся еще раз, чтобы расслышать это: «и немцы».

Я переспрашивала Лидию Корнеевну об этих фразах. Да, так они ей помнятся, так записаны тогда, так звучали в ушах: «Да, и немцы», «Ну, например, Россия». Из чего достаточно ясно, что не в одних только немцах и даже не только в России дело.

Рискну досказать.

В глазах Цветаевой происходящая вокруг катастрофа превышает кошмар войны. Надвигается, поглощая и Россию, бедствие глобального масштаба. Темные силы мира воплотились в «нелюдей», в их руках — абсолютная власть и сила, безжалостная к человеку. Туча гитлеровской армии, поглощающая русские земли, — только один из ликов торжествующего зла…

Мне кажется, именно об этом — не о меньшем! — говорит Марина Ивановна 26 августа 1941 года, за четыре дня до своей гибели.

Говорит единственному человеку, встреченному после отъезда из Москвы, в котором она угадывает сразу ту редкую породу людей, к которой принадлежит сама. Она говорит наконец собственным голосом, без оглядки.

Потому что это ее масштаб оценок, всегда присущий ей взгляд на происходящее — «с крыши мира», как назвала она это в одном из стихотворений.

Еще в те дни, когда чуть ли не в одночасье фашистские войска поглотили Чехословакию, Цветаева выразила трагедийное мироощущение современника в поэтическом слове. «Стихи к Чехии» потрясают редкостной мощью личного чувства, соединенного с даром укрупненного видения вещей и событий: