Изменить стиль страницы

Но случайно встретив у Звягинцевой молодого поэта Семена Липкина, она приглашает его на прогулку вдвоем по городу. Липкин не из пугливых, он польщен, они встречаются на следующее же утро и проводят чуть не весь день вместе. Позже поэт живо описал эту прогулку. Обычно Цветаева водит своих друзей по старым знакомым местам: по Замоскворечью, Трехпрудному переулку, посещает вместе с ними музей, созданный волей и усилиями ее отца.

В воспоминаниях Липкина об этом дне два момента особенно значимы — полный неинтерес Марины Ивановны к посещению «шикарных» мест, и еще одно: эпизод с литераторами, случившийся в ресторане «Националь», куда они все-таки зашли. Цветаева оказывается тут свидетельницей ссоры литераторов, и может быть впервые слышит слово, рожденное в сталинской России: «стукач»… Спустя всего несколько месяцев, в Елабуге, у нее будет случай столкнуться с этой реальностью, которая существовала тогда в стране отнюдь не виртуально.

Во всяком случае, достоверным фактом можно считать то обстоятельство, что теперь уже в литературных кругах Москвы возвращение Марины Цветаевой вышло из тени и воспринималось как заметное событие.

В конце года она энергично принялась за составление своего поэтического сборника. Некий человек из Гослитиздата уверил ее, что выпуск такого сборника возможен. Она слабо верит в это, даже и совсем не верит. Но все же принимается за дело с присущим ей рвением. Ведь, кроме желания дать читателю себя-поэта, играла немалую роль и надежда на гонорар — они тогда были весьма солидными. Под этот гонорар она еще прошлой осенью одалживала деньги на квартиру, то есть какое-то время все же верила в реальность предприятия! И она доводит-таки дело до конца, представив уже в 1940 году в редакцию издательства машинописный экземпляр книги, включив в нее избранные стихи из сборников «Ремесло» и «После России». Она расположила стихи в хронологическом порядке, как это было в большинстве ее прежних поэтических сборников. Но — с важнейшим отступлением! Открывался сборник стихотворением «Писала я на аспидной доске…», посвященным «С. Э.», то есть мужу. В обновленной редакции стихотворение звучало так:

Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблёклых,
И на речном и на морском песке,
Коньками по́ льду и кольцом на стеклах, —
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец, — чтоб было всем известно! —
Что ты любим! любим! любим! — любим! —
Расписывалась — радугой небесной.
Как я хотела, чтобы каждый цвел
В века́х со мной! под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-на́крест перечеркивала — имя…
Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! Ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! внутри кольца!
Ты — уцелеешь на скрижалях.

Да, вот так — именно теперь, когда злая беда сомкнула свои волны над головой дорогого человека. Любила, люблю и буду любить, что бы ни происходило в этом мире. Прежде это стихотворение, написанное еще 5-го мая 1920 года, она никогда не публиковала. Поступок чисто цветаевский, — его питают бесстрашие и благородство.

Сборник был беспощадно зарублен в недрах издательства. Палачом-рецензентом оказался критик Корнелий Зелинский, один из знакомцев Цветаевой по Голицыну. Текст его шестистраничного омерзительного отзыва ныне известен. Там есть всё: сведения об авторе, который жил в окружении врагов советской власти и печатался в белоэмигрантских изданиях, обвинение в формализме, пустоте, бессодержательности стихов, тезис о коренной чуждости советской поэзии. И прочее в том же духе. Кажется, более всего задело Цветаеву обвинение в формализме; в записи на отзыве она назвала это обвинение «просто бессовестным». И добавила, подчеркнув: «Это я говорю — из будущего. М.Ц.» (Зелинский был плодовит, печатался много, но в историю литературы войдет именно и только этим — бессовестным отзывом на стихи великой Цветаевой. Справедливость судьбы.)

В начале декабря 1940 года она закончила перевод стихотворения Шарля Бодлера «Плаванье». Эта работа стала для нее наслаждением. Широкое дыхание, гордость и счастье творца — будто сама она создала этот текст, близкий ей всем своим пафосом… «Спасибо», — записывает она в тетради по окончании работы. Не себе «спасибо», конечно. Но тут же в рабочей тетради — жалоба: «Пока я буду переводить других, — кто будет писать мое? Меня?..» И через пару страниц: «Когда меня спрашивают: Почему вы не пишете стихи? Как Вы можете не писать? — я задыхаюсь — от негодования. — Какие стихи? Я всю жизнь писала от избытка чувств. Сейчас у меня избыток каких чувств? Обиды. Горечи. — Одиночества. Страха. В какую тетрадь — писать такие стихи?? <…> Как я сейчас могу, когда мои… Если бы я этой книгой могла спасти тех<…> Слава? Она мне не нужна. Деньги? Пойдут кредиторам. А главное, что все это случилось со мной — веселой, живой, любящей (все и всякого), доверчивой (даже сейчас…) За что? И — к чему? Ни умнее, ни лучше я от этого не стала, только писать перестала — и быть перестала. Разве я — живу? Разве это я — живу?»

Писать перестала — и быть перестала…

Отложи на время книгу, читатель. Наступает 1941-й год.

5

За полмесяца до начала войны судьба подарила Цветаевой встречу с Анной Андреевной Ахматовой.

Они увиделись на Большой Ордынке, 17, в квартире писателя Виктора Ардова, знакомого Цветаевой по Голицыну, и его жены актрисы Нины Ольшевской. Супруги давно дружили с Ахматовой, часто останавливавшейся у них во время своих наездов в Москву. Цветаева пришла по приглашению Ардова и провела на Ордынке — по одним сведениям, два-три часа, по другим — все шесть. Разговаривали Ахматова и Цветаева наедине, сначала в столовой (она же гостиная), а затем в крошечной комнатке, отведенной здесь Анне Андреевне, — там можно было поставить всего один стул.

В этот день они увиделись впервые, хотя еще с 10-х годов знали друг о друге. Марина посылала в Петроград с оказией свои стихи, посвященные Анне Андреевне, а в тяжком 1921-м, когда до Москвы дошло известие о расстреле Гумилева, — письма и подарки. В ответ Ахматова прислала тогда свой сборник «Белая стая» и короткую записочку.

Молодая Цветаева, мы помним, была горячей поклонницей ахматовской поэзии. В 1916 году она посвятила своей современнице (Ахматова старше Марины на три года) цикл стихотворений. Позже еще дописала цикл.

Летом 1940 года вышел в свет, после многолетнего перерыва, сборник Ахматовой «Из шести книг». В дневнике Георгия Эфрона отмечено, что очередь в книжный магазин, где была объявлена продажа книги, занимали с четырех часов утра. Книгу они, тем не менее, достали. И перечитывая теперь некогда столь любимые строфы, Цветаева неожиданно испытывает разочарование. Запись в ее тетради: «Вчера прочла, перечла — почти всю книгу Ахматовой и — старо, слабо. Часто (плохая и верная примета) совсем слабые концы, сходящие (и сводящие) на нет…» И дальше: «Но что она делала с 1917 по 1940 г.? Внутри себя. Эта книга и есть непоправимо-белая страница… Жаль».

Всего год назад вернувшейся на родину Цветаевой не приходит в голову авторская несвобода в составлении собственной книги. В вышедшем ахматовском сборнике не были представлены — и не могли быть представлены! — ни ее «Реквием», ни другие прекрасные ее трагические стихи 1939–1940 годов. Теперь, в маленькой комнатке Ардовых, Ахматова читает Марине Ивановне отрывки из «Поэмы без героя». Отзыв Цветаевой нам известен в передаче самой Анны Андреевны: «Она довольно язвительно сказала: “Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41 году писать об Арлекинах, Коломбинах и Пьеро…”» Опять Цветаевой не хватило догадки, что ее собеседница, даже при встрече на квартире у своих давних друзей, не доверяла стенам и не решилась прочесть что-то другое. Анна Андреевна отчетливо почувствовала холодок. Недоразумение, естественно, не способствовало сближению. А между тем за год до этой встречи было создано первое и последнее ахматовское стихотворение, целиком обращенное к Цветаевой: «Невидимка, двойник, пересмешник…» В нем явственно звучало чувство сестринского сострадания — и соединенности в общей страшной беде, бросившей в застенок их самых близких людей. Обе знали, конечно, об арестах — сына и мужа Ахматовой, дочери и мужа Цветаевой.