Изменить стиль страницы

Первое же письмо Цветаевой к Рильке поражает своей раскованностью.

В нем нет и следа той робости, которая заставила Пастернака в его апрельском письме к Рильке бесконечно оговариваться, прося извинений за многословие, растянутость, возможные ошибки и отнимаемое на чтение письма время. Цветаева умеет быть любезной — по всем правилам хорошего тона — в деловых письмах. Но когда ее адресат — Рильке, она уверена, что можно оставаться собой, не опасаясь неверных толкований; можно сразу, без разбега и оглядки, говорить о насущном.

«Сен-Жиль-сюр-Ви,

9 мая 1926

Райнер Мария Рильке!

Смею ли я назвать Вас так? Ведь Вы — воплощение поэзии — должны знать, что уже само Ваше имя — стихотворение. Райнер Мария — это звучит по-церковному — по-детски — по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, оно — из прошлого или будущего — издалека. Ваше имя хотело, чтобы Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся — всегда лишь следствие.)

Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.

Вы не самый мой любимый поэт (“самый любимый” — степень), Вы — явление природы, которое не может быть моим и которое не любят, а ощущают всем существом, или (еще не все!) Вы — воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас.

Речь идет не о человеке-Рильке (человек — то, на что мы осуждены!), — а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке — Рильке из послезавтра.

Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя — во всю даль и ширь.

Что после вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас — означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт — тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.

Вы — неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться.

Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же — их изначальное название (и ценность)…»

Она написала затем немного о себе — о переезде из России в Прагу и из Праги в Париж. Написала о Пастернаке — как о первом поэте России («об этом знаю я и еще несколько человек, остальным придется подождать до его смерти»).

Шла уже четвертая страница письма. Она продолжала:

«Я жду Ваших книг, как грозы, которая — хочу или нет — разразится. Совсем как операция сердца (не метафора!), каждое (твое!) стихотворение врезается в сердце и режет его по-своему — хочу или нет. Не хотеть! Ничего!

Знаешь ли, почему говорю тебе Ты и люблю тебя и — и — и — Потому что ты — сила. Самое редкое.

Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.

В кантоне Во, в Лозанне я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому, она ничему не училась и ела фиалки. Это — самое яркое воспоминание. Голубые губы — у негров они не красные — и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро — уже потом.

Чего я от тебя хочу, Райнер? Всего. Ничего. Чтобы ты разрешил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд — как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).

Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, — мне нужно разрешение.

Ибо душа моя хорошо воспитана. <…>

Я читала твое письмо на берегу океана, океан читал со мною, мы оба читали. Тебя не смущает, что он читал его тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе — ревностна).

10 мая 1926

Хотите знать, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги? Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и подошла к двери. И в тот же миг — рука моя лежала уже на дверной ручке — постучал — прямо в мою руку — почтальон. Мне оставалось лишь завершить движение и, открыв дверь, все той же, еще хранившей стук рукой, принять Ваши книги. Я их еще не открывала, иначе это письмо не уйдет сегодня — а оно должно лететь…»

Цветаевскую манеру стремительно сокращать дистанцию в письме, даже если оно обращено к малознакомому человеку, мы уже знаем. Благоговение перед Рильке ничего не изменило. И когда внезапно с ее пера соскальзывает непреднамеренное «ты», она оставляет его, делая лишь мимолетную оговорку.

Она убеждена: сильные смотрят с улыбкой на переступающих границы — оборонительные тревоги им неведомы.

И ее «люблю» произнесено здесь совсем иначе, чем в письме Пастернака тому же адресату. «Я люблю Вас, — писал Борис Леонидович, — так, как поэзия может и должна быть любима, как живая культура славит свои вершины, радуется им и существует ими». Деликатность и воспитанность обрекают Бориса Леонидовича на сложные формулы вежливости. Хотя нет сомнения в том, что и его притягивало к Рильке чувство более личное, чем восхищение великим мэтром.

Цветаева, как всегда, говорит открытее, проще, увереннее — и ближе к истине; в этот момент ей дела нет до культуры в целом!

И Рильке не только не смущен тональностью цветаевского письма — он зачарован им.

Его второе письмо исполнено волнения и радости. С легкостью он принимает и перенимает ее «ты» — и делает со своей стороны огромный шаг навстречу, не скрывая испытанного потрясения и сердечной встревоженности.

Посылая свое первое письмо поэту, Цветаева проставила на нем опережающее число — намеренно или случайно, сказать трудно, — но эффект присутствия рядом пережит Рильке сполна.

«Валь-Мон, район Глиона сюр Террите (Во)

Швейцария, 10 мая 1926

Марина Цветаева,

неужели Вы только что были здесь? Или: где был я? Ведь десятое мая еще не кончилось, и странно, Марина, Марина, что над заключительными строками Вашего письма (вырвавшись из времени, совершив рывок в то неподвластное времени мгновение, когда я читал Вас) Вы написали именно это число! Вы считаете, что получили мои книги десятого (отворяя дверь, словно перелистывая страницы)… но в тот же день, десятого, сегодня (вечное Сегодня духа) я принял тебя, Марина, всей душой, всем моим сознанием, потрясенным тобою, твоим появлением, словно сам океан, читавший с тобой вместе, обрушился на меня великим потоком сердца. Что сказать тебе? Ты протянула мне поочередно свои ладони и вновь сложила их вместе, ты погрузила их в мое сердце, Марина, словно в русло ручья: и теперь, пока ты держишь их там, его встревоженные струи стремятся к тебе… Не отстраняйся от них! Что сказать: все мои слова (будто они уже присутствовали в твоем письме, появившись как бы до поднятия занавеса), все мои слова рвутся к тебе, и ни одно не желает пропустить другое вперед. Не потому ли так спешат из театра люди, что вид занавеса после обилия прошедшей перед их глазами жизни невыносим для них? Так и мне, прочитавшему твое письмо, невыносимо видеть его вновь в конверте. (Еще раз, еще!) <…> Я открыл атлас (география для меня не наука, а отношения, которыми я спешу воспользоваться), и вот ты уже отмечена, Марина, на моей внутренней карте: где-то между Москвой и Толедо я создал пространство для натиска твоего океана. <…>

Чувствуешь ли, поэтесса, как сильно овладела ты мной, ты и твой океан, так прекрасно читавший с тобою вместе; я пишу, как ты, и, подобно тебе, спускаюсь из фразы на несколько ступенек вниз, в полумрак скобок, где так давят своды и длится благоуханье роз, что цвели когда-то. Марина: я уже так вжился в твое письмо! И поразительно, что брошенные, как кости, твои слова падают — после того как цифра уже названа — еще на ступеньку ниже и показывают другое, уточняющее число, окончательное (и часто большее)! Милая, не ты ли — сила природы, то, что стоит за пятой стихией, возбуждая и нагнетая ее?.. И опять я почувствовал, будто сама природа твоим голосом произнесла мне “да”, некий напоенный согласьем сад, в центре которого фонтан или — что еще? — солнечные часы. О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоей солнечной речи!..»