Я снова возвращаюсь к своей покинутой тетрадке, так как современные политические события уж слишком будоражат меня. Могу ли я ни слова не написать о том, что Наполеон после года ссылки, проведенного на острове Эльба, бежал оттуда из-под носа у тюремщиков, что он высадился на французском берегу и что в каждом городе, через который он проходил, его прежние солдаты встречали его как спасителя? Всего несколько месяцев назад он, разбитый коалицией русских, немцев и австрийцев, отрекся от власти в Фонтенбло и покорно отправился в изгнание, и вот его войска уже маршем двигаются к Парижу. Его здесь ожидают с часа на час, между тем как Людовик XVIII прежалостным образом удрал. Среди всего этого бурного и непрерывного наплыва исторических событий отец предупредил Анри-Клемана, что снова пригласит его побывать на казни: приговорен некто Дотен, в прошлом лейтенант, который пошел в гору при Реставрации Бурбонов, а ныне, пользуясь смятением в рядах полиции, убил и ограбил двух честных граждан. Вердикт был суров до чрезвычайности: сначала выставить к позорному столбу, затем обезглавить. Мой сын, вне всякого сомнения, пристрастился к зловещим аттракционам такого рода. На сей раз он сам настоял на том, чтобы лично участвовать в умерщвлении. Его отец уже был на месте, готовый к священнодействию. Как мне стало известно впоследствии, Анри-Клеман прибыл в Париж 20 марта, в тот самый день, когда и Наполеон с триумфом вступил в свою вновь обретенную столицу. Мое загородное окружение выражало надежду, что император на радостях помилует вероломного экс-лейтенанта. Но по возвращении мужа и сына я узнала, что заинтересованное лицо, несмотря на свое раскаяние и клятвы в безмерной преданности Империи, в назначенный час все-таки закончило свои дни под ножом гильотины. Моих мужчин, как одного, так и другого, сей факт, по-видимому, нимало не огорчил. За ужином Анри-Клеман даже огорошил меня, пустившись восхвалять в восторженном экстазе остроумную конструкцию гильотины, позволявшую обезглавливать быстро, ну прямо без сучка без задоринки! Достигнув ныне шестнадцати лет, ему довелось вторично наблюдать, как человека предают смерти. С чувством глубокой подавленности я осознала, что этот второй раз будет явно не последним.

6

Мой разум не поспевает за быстрой сменой событий, происходящих в моей жизни. Я пропустила, не записав в эту тетрадку, отъезд своего младшего сына Антуана в Вену (это Австрия), где он нашел себе место учителя-наставника в богатейшем и весьма почтенном семействе. В своих редких посланиях он мне пишет, что рассчитывает «подкопить деньжат» на чужбине, а может быть, там и жениться. Обе мои дочери, Аньес и Соланж, в один и тот же день вышли замуж за двух братьев, совместно владеющих в Тулоне бакалейной лавкой. Они пока еще не забеременели, и такая задержка их удручает. Меня оставляют равнодушной их перипетии с мелкими домашними сварами, узаконенным тисканьем в постели, блаженно-лихорадочным нетерпением понести и обзавестись приплодом. Впрочем, ни Аньес, ни Соланж не отличаются особым эпистолярным рвением, что избавляет меня от надобности отвечать тем же на их пустопорожние банальности. Заглядывая в собственную душу, я вынуждена признать, что Анри-Клеман остается для меня главной заботой и — смею ли в том признаться? — моей единственной семьей. На эти дни я приехала к мужу в Брюнуа. Я была бы здесь безоблачно счастлива, если б не тоска по сыну, который далече. Даже того, что мой супруг неизменно рядом, не хватает, чтобы утешить меня в отсутствие Анри-Клемана. Без него в моей душе зияет пустота — только мать способна понять это. Наперекор расстоянию, разлучающему нас, моя мысль поминутно улетает к нему. Из его писем, слишком кратких, я знаю, что он в Париже занят чем придется. На самом-то деле, думаю, он бродит вокруг гильотины, с нетерпением ожидая официального приказа пустить ее в ход. Право, нет ничего более заразительного, нежели одержимость смертью и жажда крови. К счастью, повседневно созерцая свои привычные сад и огород, мне удается порой забывать об этих ужасах. Сельская местность успокаивает меня, помогая оставаться в мире и с самой собой, и с нею. Если в городской суете человек сверх меры чувствителен к политическим и военным событиям, ко всяческим катастрофам, то природа в своем величавом безразличии возвращает всякому явлению, как и каждому лицу, его действительную стоимость. Мне сдается, что в глазах Вечности людская жизнь, наши страдания, любовь, надежды значат меньше, чем полет бабочки, перепархивающей с цветка на цветок, паденье сломанной веточки в лесу, совокупление двух лягушек на берегу пруда или земляной червь, раздавленный каблуком гуляющего бездельника. Пышность растительности и хлопотливое кишение тварей земных, служа мне защитой от безумств этого мира, хотя бы на время помогают осознать, что главное совсем в другом.

Покуда я так грежу, предаваясь смиренным заботам о земле и доме, годы бегут с головокружительной быстротой, одна за другой гремят войны, правительства меняют свою кожу и тактику. Но у меня нет претензии комментировать на этих страницах историю моей родины. Здесь имеет значение лишь история моей семьи, ибо только на нее я могу хоть как-то повлиять. Разлученная с сыном, который больше не желает жить нигде, кроме как в Париже, я время от времени получаю от него письма. В большинстве случаев они меня озадачивают, особенно странно звучат порой его сетования. В последнем письме сквозило нечто похожее на огорчение, что время проходит даром, гильотина простаивает. К счастью, бродяг еще порют кнутом, да и женщин дурного поведения время от времени, прежде чем упечь в тюрьму, выставляют на Гревской площади. Удивительное дело: мой сын считает эти наказания — кнут и позорный столб — более жестокими, нежели гильотинирование. Я бы охотно потолковала об этом с мужем, но славный Анри Сансон на склоне лет сильно сдал. Вспоминая того мужественного и вместе нежного колосса, каким он был всего несколько лет назад, я с трудом узнаю его в той бледной развалине, о которой ныне пекусь с любовью и терпением. Счастье это или проклятие — вот так, подобно мне, волей-неволей противостоять разрушительному воздействию времени, между тем как спутник всей твоей жизни изнемогает и почти уже при смерти? Обессиленный, вконец потерявший самообладание, Анри уже не способен поддерживать серьезный разговор. Можно даже подумать, что он утратил представление о времени. Так и вышло, что он с полнейшим равнодушием воспринял все потрясения, выпавшие на долю нации после Ватерлоо, вплоть до вступления во Францию союзных войск, нового восхождения на трон Людовика XVIII, прихода к власти Карла X, Трех Славных Дней революции. Недавно газеты опубликовали сообщение, что Пьер Огюст Беллан, колбасник с улицы Сен-Жак, в прошлом году убивший свою жену, приговорен к смерти. Прочитав эту новость, мой Анри улыбнулся и пробормотал:

— Вот наконец работа, достойная нашего сына. Я рад за него!

Затем он снова впал в свою обычную апатию, сознание его затуманилось. С нежностью, жалостью и почтением я взирала на огромного семидесятилетнего старца в белом хлопчатобумажном колпаке, напяленном на голову, с блуждающим взором распростертого на кровати. Казалось, он вперялся в пустоту, надеясь увидеть там некий чарующий призрак. Кто-то нашептывал ему на ухо — была ли то Мария-Антуанетта, Шарлотта Корде или Люсиль Демулен? Я оставила его наедине с прошлым и, по обыкновению, пошла давать указания нашей единственной служанке. Когда я вернулась в комнату, Анри стал жаловаться, что его опять терзают боли в желудке. Я поспешила на кухню, чтобы приготовить ему настойку тимьяна. Но я не помнила, куда засунула флакон с ароматическими травами, и потратила на поиски пять долгих минут. Увидев меня на пороге с чашкой пахучего отвара в руках, Анри закричал:

— Это все не то! Не так мне хотелось умереть!

— Как же тогда?

— На гильотине. Только это одно надежно, только это взаправду. Гильотину мне! Гильотину!

Он начал бредить. Я послала прислугу за доктором Бонменом. Когда врач прибыл, муж уже не дышал. Это было 18 августа 1840 года. Через два дня моего Анри похоронили рядом с его отцом в фамильном склепе Сансонов, на Монмартрском кладбище.