Изменить стиль страницы

Ганс злобно взвился:

— Государство должно иметь право защищать себя, проливая кровь! И меч в его руках — не игрушка и не украшение. Боже мой, неужто вы не понимаете, что решается судьба Германии? — В его голосе слышались нотки глубочайшей печали. — Германия! Вы не слышите этого слова, вы не чувствуете его красоты!

Йозеф опять грустно и устало покачал головой:

— Пустое дело — бросать обратно тот камень, которым кинули в тебя, но я уверен в том, что это именно вы распинаете и оскверняете Германию — о, как сладко звучит это слово! Я никогда не поверю, что ваша фанатичная и жестокая одержимость направлена на благо Германии, даже если бы вы не были подлыми убийцами. Германия для вас — некое дьявольское мрачное божество, ради которого вы готовы жертвовать всем на свете, без разбора, а под конец и самой Германией, но только не своей неуемной жаждой власти любой ценой. Да, ты, может, и веришь в эти ваши громкие фразы, но я-то уверен, что вашим вождям трижды наплевать на Германию… Они с упоением наслаждаются властью, а народ своими бездумными восторгами все больше распаляет их… Они подохнут, и мы все вместе с ними!

Ганс пристально глядел на него, совершенно опешив от такой опасной откровенности; а Йозеф резко повернулся к нему, крепко схватил за руку и бесстрашно заговорил о самом мучительном для Ганса вопросе, приводившем того в отчаяние.

— Послушай, — сказал Йозеф дрожащим от волнения голосом, — я беру на себя смелость спросить тебя, поскольку знаю и люблю твою мать. Слышал ли ты хоть раз у этих твоих… другие, не издевательские слова о… о Христе, которого ведь тоже убило государство по так называемому праву. Нет, я отнюдь не позволяю себя дурачить глупой болтовней насчет того, что Бог везде. А вы не верите даже в этого своего идола…

Услышав такой страшный вопрос, Ганс даже рот открыл, словно стараясь не выдать душевной боли; ему показалось, что этот неказистый паренек вдруг ярким светом осветил самую сердцевину клубка его туманных мыслей. С пугающей простотой и смелостью он вскрыл лелеемую Гансом рану.

Они смотрели друг на друга широко открытыми глазами и тяжело дышали, точно борцы на ринге, оценивающие возможности противника. Секунду казалось, что Ганс сейчас осядет на землю и заплачет, а гной, накопившийся в ране, вытечет наружу… Да, всего секунда была отпущена ему на то, чтобы склониться, колеблясь между поражением и свинцовым маятником самолюбия, тащившего его к себе. Потом он резко отвернулся и низко склонился над балюстрадой, и Йозеф, еще раз быстро взглянув на его лицо, не увидел ничего, кроме ожесточенности; да, эта надменная складка подле губ выражала ожесточенность…

Йозеф взглянул на часы; он направлялся на встречу с друзьями в одно из предместий на этом берегу Рейна; он не опаздывал, у него еще оставалось время, но было нестерпимо ощущать совсем рядом отчужденность собеседника, словно высокую холодную каменную стену. Ах, ведь он знал Ганса с детства, дружил с обоими братьями; близкие друзья, они делили каждую радость, каждая боль была их общей болью. А теперь они оказались чужими друг другу, настолько чужими, что он испугался, и для него было мукой оставаться с Гансом наедине. Всего минуту назад они еще были близки, но сейчас между ними разверзлась земля и зияла огромная непреодолимая пропасть, возникшая из незаметной трещинки. Неизвестно, навсегда ли они так категорически разошлись; казалось, Ганса Бахема может спасти лишь пламенный луч милосердия, способный выжечь всю накипь в его душе до самой потаенной ее глубины.

Ганс вдруг ощутил нежную красоту этого вечера. Тихое бормотание воды, ее невинное журчание сопровождало своей восхитительной музыкой роскошное буйство красок вокруг. К этим звукам добавлялось лишь приглушенное пение, доносившееся издали.

Ганс положил одну руку на плечо Йозефа, протянул ему другую, и это рукопожатие, исполненное странной магии здравого смысла, сняло с него напряжение. Он даже улыбнулся, в его улыбке чувствовалось облегчение — решение было принято.

— Ну, прощай, — сказал он, — мне пора. Может, нам удастся быть политическими противниками и все же оставаться до какой-то степени друзьями? Хорошо, что мы оба помолчали.

Он взялся за велосипед, еще раз на прощанье помахал рукой Йозефу, и юноши разъехались в разные стороны.

Ганс Бахем остановился у ближайшей телефонной будки и, прикуривая сигарету, набрал номер.

— Да, — сказал он в трубку громко и твердо, — говорит Бахем. Должен сообщить вам, что сегодня я не смогу прибыть: срочное дело на работе… Нет, не получится, я же вам сказал! Вот как?.. Да? Он хочет лично поговорить со мной? Хорошо, жду у телефона.

На том конце провода положили трубку и послышались звуки переключения. Потом раздался низкий и грубый мужской голос:

— Говорит Гордиан!

Ганс коротко представился, значительность этого имени вызвала в нем робость. Однако голос заговорил весьма благосклонно:

— Ах, это вы, мой юный друг. Хорошо, хорошо… Сегодня я вас жду, непременно, слышите? Непременно, дело не терпит отлагательства. А вы — самый подходящий человек для этого дела, судя по тому, что мне о вас известно. Я буду здесь до десяти часов, секретарша в курсе, вам не придется ждать.

Когда Ганс еще раз попытался ввернуть, что ему необходимо быть на работе, голос слегка потускнел:

— Что там у вас? Надо быть на работе? Значит, так: освободитесь под любым предлогом. Думаю, моего имени будет достаточно, не правда ли? — Он хрипло рассмеялся, и в этом смехе слышалось брюзгливое тщеславие. Потом в нем внезапно зазвучали громы и молнии: — Стало быть, я жду вас не позже десяти! — И трубку резко бросили на рычаг.

Ганс в задумчивости держал трубку, докуривая сигарету. Да, выбора у него не было, придется идти. Нельзя же заставлять ждать такого человека, как Гордиан. Но пока что было всего семь часов, можно успеть еще съездить домой и, вероятно, удастся застать маму одну, раз Кристоф в отъезде.

Он вскочил на велосипед и с юношеской быстротой и ловкостью пробрался мимо машин и трамваев, вечно скапливающихся на старом мосту.

По дороге к нему вернулось хорошее настроение, но он не верил, что оно надолго. И все же мрачная и злобная душевная смута, охватившая его на берегу Рейна, да и сама встреча с Йозефом казались ему теперь каким-то зловещим сном. У него было почти совсем хорошо на сердце, так хорошо, как бывает человеку, который верит только самому себе.

По дороге он купил у уличного торговца чудесные персики и, насвистывая, держал пакетик в одной руке, а другой ловко и уверенно управлял велосипедом.

Однако его хорошее настроение мигом улетучилось, как только он вошел в прихожую своей квартиры и услышал голоса на кухне. Под тонким слоем мимолетной умиротворенности продолжала бродить горечь. Он почувствовал ее жгучую остроту в горле. Бог ты мой, неужели он и впрямь совсем потерял самообладание? Уж не стал ли он брюзгой? Сначала Ганс направился в спальню, положил папку и умылся холодной водой в тазике. А вытираясь, обнаружил на своей кровати клочок бумаги, на котором рукой Кристофа было написано: «Если я срочно понадоблюсь, мой адрес…» — далее следовало название небольшого городка на Майне, а под ним красивыми четкими буквами подпись: «Твой брат». Эти слова — «твой брат» — тронули его так сильно… С тех пор как он себя помнил, а может, даже и раньше, брат всегда был рядом. Во всех квартирах — как же часто им приходилось переезжать! — у них всегда была общая комната; сколько ночей в детстве и юности они провели, болтая и играя во что-нибудь… Сколько раз оказывались оба перед такими проблемами, что голова раскалывалась от мыслей, и говорили, говорили… Но теперь, вот уже несколько лет, в их общей спальне царило гнетущее молчание; нет, конечно, они все же общались друг с другом: то просили включить свет или открыть окно, то бросали друг другу сигареты и спички, если у кого-то из них кончалось курево… Сохранилось и стародавнее правило: каждый может читать сколько захочет; однако в последние годы получалось так, что Ганс поздно возвращался домой, заставал Кристофа за книгой и, кратко поздоровавшись, сразу ложился спать. Их беседы сократились до минимума, в них не было ни огня, ни голоса крови. Зато присутствовал тайный страх с обеих сторон… И еще стыд, проклятый стыд! Они стали чужими друг другу, правда, иногда Кристоф робко пытался затронуть главную тему, на которую был наложен негласный запрет, но Ганс всякий раз упрямо молчал или же переводил разговор на другое, менее важное… Нет, теперь брат ему так же далек, как мать. И вдруг эти слова: «Твой брат». Ему показалось, что он даже на расстоянии ощущает обеспокоенность Кристофа; брат стал таким боязливым, чуть ли не мелочным. Да, это было на него похоже — оставить свой адрес, будто за эти восемь дней могло случиться что-то невероятное… Ганс улыбнулся: он очень любил своего брата, несмотря ни на что. Кристоф по-прежнему оставался «умным мальчиком, не от мира сего». И Ганс знал, что никогда в жизни не встретит такого человека, как его брат… Сквозь густую зеленую завесу листвы за окнами в комнату проникали золотые лучики солнца и забавно плясали на корешках книг; полки были доверху забиты книгами, купленными Кристофом. Он буквально проглатывал старинные издания; книги лежали вкривь и вкось поверх тех, что стояли рядами, письменный стол был тоже завален ими. В комнате еще чувствовался пряный и такой знакомый запах трубочного табака Кристофа; все это раздражало Ганса своей оторванностью от мира сего. Огромный стол орехового дерева, тяжелый и старомодный, был покрыт грудами бумаг и книг, сваленных в таком беспорядке, словно их побросали в панике. Ганс опять почувствовал непонятную горечь, которая уже становилась привычной. Перепугавшись, он перестал вытираться и пристально вгляделся в свое отражение в зеркале. Мешки под глазами, отвратительно большой и тонкий нос, а вокруг презрительно поджатых губ наметились складочки — следы вынужденного молчания. Лицо казалось бледным и желтоватым, словно душевная горечь разливалась по его телу с кровью, как желчь. Ему почудилось, будто в нем вспыхивает какой-то неяркий огонь, незнакомый и негасимый, а светлая, немного вялая легкость перемежается ненавистью, наполняющей его рот этим горьким вкусом… Он стиснул зубы и состроил своему отражению злобную рожу; нет, нет и нет, он не хотел опускаться ниже самого себя и отчужденно и злобно взирать снизу вверх на какое-то не существующее в действительности «я»! Ганс швырнул полотенце на кровать и торопливо оделся; он перестал себя узнавать, вот в чем было дело; он поддался посторонним силам, превратившим его в игрушку в своих руках.