Они молча докурили сигареты и допили кофе, потом Кристоф поднялся, хлопнув на прощанье друга по ногам.
Он медленно спустился к реке; к колышку — к таким обычно привязывают овец и коз — была прикреплена веревка, спускавшаяся в воду. Кристоф потянул за нее и убедился, что вес привязанного к ней груза не уменьшился. Внизу, над прохладным дном речушки, в окружении любопытных рыбок и зеленых водорослей, висел их винный запас, завернутый в старые кальсоны. Удостоверившись, что все в порядке, Кристоф выпустил из рук веревку и побрел вдоль речушки по направлению к деревне. Без труда перемахивая своими длинными ногами через оградки, он шагал по садам, то тут, то там поднимая с земли яблоко или грушу и засовывая их в рюкзак. Перед самой деревней ему пришлось обойти большую живую изгородь из колючих кустарников, после чего он попал в один из тех узких проулков между двумя заборами, которые кончаются ухабистым булыжником деревенской улицы; несколько кур и гусей в садах и бледный дым из труб свидетельствовали о том, что в деревне жили люди.
Проулок привел прямо к небольшой церквушке, сложенной из толстенных каменных глыб. Она источала приятную прохладу, и чудилось, будто последнюю мессу тут служили лет сто назад. Кристоф вошел в церковь через маленькую дверь, высеченную из цельной скалы. Внутри держался приятный холодок, и Кристоф только тут почувствовал, как сильно печет снаружи. Помещение церкви показалось ему ужасно маленьким; внешне здание выглядело солидно, и, очутившись внутри, он решил, что стены здесь, вероятно, были толщиной в несколько метров; мягкие линии романского стиля и уютный полумрак наполняли душу покоем.
Даже ужасная побелка безумного столетия не смогла скрыть благочестивого смирения и достоинства помещения; оно было так мало, что орган, алтарь и два узеньких боковых придела примыкали к центральному нефу, точно лепестки к сердцевине цветка. Церковь, маленькая, с мощными стенами, напоминала дарохранительницу.
Казалось, приглушенный свет и приятная прохлада укрылись здесь от неуемного пекла и жаркого молчания Пана. Кристофу было приятно ходить внутри церкви, он как будто пришел сюда после опасной прогулки по дну какого-то моря, где изнемогал под тяжестью водяной толщи, а потом вдруг неожиданно очутился под водолазным колоколом, помогавшим человеку существовать. Его мысли, доселе пребывавшие в некоем отрадном тумане, в пьянящей гармонии ощущений и вообще едва не подавленные какой-то животной беззаботностью, теперь скользили, подобно изящным серебристым рыбкам, внезапно вырвавшимся из плена, туда, все вверх и вверх, дабы на поверхности духовной жизни упоенно надышаться чистым воздухом.
Его кровь, доныне переливавшаяся по сосудам, словно крепкое сладкое вино, призывающее к горячим поцелуям, теперь вроде бы разжижалась и даже испарялась, как легкая и прозрачная водяная пыль, создающая туман вокруг водопада. В его душе вновь проснулась та боль, чей кровавый след струей льется из ран Христа…
И еще ему показалось, что только теперь он стал по-настоящему счастлив, теперь, когда боль вернулась: ведь эта боль и есть посвящение в христианские рыцари; ему даже почудилось, будто Пан и грустит-то по этой боли, которой он лишен, вероятно, именно из-за бесцельности его чувств, в своем круговращении опьяняющих лишь самих себя.
Кристоф ощущал себя в сумраке этой маленькой церковки, перед мерцающим огоньком дарохранительницы, приобщенным к бесконечности; непонятный страх охватил его. Ему показалось, будто бесконечность распахнула свой таинственный плащ и разрешила ему нырнуть под него, и, узрев ее непроницаемый лик, он едва не потерял сознание. Странная рассеянность мыслей поразила его; он крепко сжал ладони, чтобы почувствовать самого себя и удостовериться в конечности времени. Смущенный этими страхами, он окинул себя взглядом и едва не обмер от стыда — ведь он вошел в храм Божий чуть ли не обнаженным. Чувствуя себя виноватым, Кристоф схватил в охапку рюкзак и шляпу, перекрестился и выбежал из церкви…
В тени домов на деревенской улице было почти прохладно, лишь голые булыжники обжигали ступни. Он вновь надел шляпу и медленно потащился к крошечной пыльной лавчонке, какие часто встречаются в сельской местности; мухи там кажутся единственными посетителями, а за мутными стеклами окна хиреют старые замызганные коробки, даже спички выглядят неопрятно.
Безлюдная улица и запертые дома, из которых не проникал наружу ни единый звук, казались призрачными под этим живым небом. Кристоф постоял перед лавочкой, словно не надеялся найти внутри живого человека, но тут его вспугнул глухой вибрирующий голос откуда-то сверху, и когда он в страхе поднял глаза, то увидел, что из слухового окна соседнего дома высунулась невероятно большая мужская голова с толстым носом, ртом до ушей и копной спутанных черных волос. Рот этот весело крикнул:
— Эй, как вас там… Привет! Поднимитесь-ка сюда, ко мне, оглобля долговязая… Я вас нарисую, идет? — И поскольку Кристоф медлил, человек умоляюще сложил ладони перед грудью и сказал: — Ну давайте же… Поднимайтесь, в лавке наверняка никого нет, они все на виноградниках поджариваются.
Кристоф улыбнулся, потом решительно вошел в прохладный узкий коридор и увидел вверху, в конце лестницы, небольшое круглое тельце, принадлежавшее огромной голове.
Кристофа, который был выше его на две головы, художник встретил с распростертыми объятиями, все его существо излучало светлую жизнерадостность, глаза у него были большие и голубые, в них светились бесконечная доброта и дружелюбие. Он разглядывал Кристофа взглядом художника, который одновременно похож на взгляд влюбленного, врача и работорговца. В его глазах отражалась прямо-таки космическая радость и в то же время тлело такое глубоко запрятанное одиночество, что Кристоф перепугался. Вокруг было тихо, уличное пекло жарило напропалую сквозь стеклянную крышу. Художник стоял напротив него неподвижно, словно бык, готовящийся к броску. Потом покачал головой и подошел к Кристофу поближе: «Извините, сначала присядьте покуда». Он провел его в угол, где возле маленького столика стояли два плетеных стула, а рядом простая походная койка. Кристоф огляделся: вдоль стен высились грубо сколоченные подрамники, затянутые холстом, лицом к стене. Небольшой шкафчик был распахнут, словно вскрытая капсула. В нем лежали тюбики с красками, рулоны холста, какие-то плоды, коробки сигар, карандаши, бумага. Возле окна, выходившего на улицу, он увидел мольберт и на нем такую прекрасную картину, что тут же позабыл и про неловкость, и про жару: на обочине дороги, дышавшей всем волшебством и всей печалью далекой дали, настолько она была погружена в лоно бесконечности, словно поджидавшей за горизонтом, — на обочине этой дороги, под иссохшим деревом, на котором пробивались редкие темно-зеленые листочки, сидела женщина, закутанная в серые нищенские лохмотья, с красноватым платком на голове; вся картина была выдержана в сером сумеречном свете, и лицо женщины светилось на этом фоне, как солнце: Безмерная доброта и чистота ее лица освещали и дорогу, и луг перед ней, и лес на заднем плане тем целомудренным чистым пламенем, из которого выгорели все красные тона; это пламя было таким ослепительно белым, каким должны быть одежды ангелов. И лишь едва заметный оттенок розового цвета говорил о том, что эта женщина — земного происхождения. Нездешняя чистота изменила форму ее лица, поэтому было невозможно определить, молода она или стара. Нет сомнений, что художник написал образ Богоматери…
Он смущенно и пристально наблюдал за Кристофом, покраснев так, что даже его ясные большие глаза от прилива крови к голове потемнели. Внезапно художник поднялся, подошел к мольберту и повернул картину лицом к стене.
— Извините меня, — пробормотал он, вынул из нагрудного кармана светло-голубой рубашки две толстые черные сигары и протянул одну Кристофу: — Закурите-ка эту ядовитую штуку, и мы с вами разопьем бутылочку мадеры — самое правильное занятие в такую жару.
Покуривая крепкий табак, который, сгорая, удивительным образом улетучивался, и потягивая вино, созревшее под еще более жарким солнцем, они смотрели в открытое окно на изнемогавшую под этим пеклом природу. Над вершинами поникших от жары плодовых деревьев виднелась узенькая полоска лениво текущей речушки, словно задавленной невыносимой тяжестью пекла, и пожухшие луга, обрамленные кустарниками с обожженными листьями; за ними громоздились холмы, покрытые виноградниками, похожие на шахматные доски, утыканные гвоздями. Сильное мерцание перегретого воздуха приглушало все краски, придавая матовость и желтому, и зеленому, и розовому, и голубому и заставляя серебриться серое. Художник обвел рукой, державшей сигару, весь этот пейзаж и заметил: