Изменить стиль страницы

Забельскому вспомнился недавний разговор в хате, и в нем поднялась глухая злоба на человека, которому он не смог, не сумел ответить. Грубый голос Габриельского казался ему все более убедительным.

— Ну, какого вы мнения об этом, поручик? Маленькая вылазка — и готово! Ну, ни капли удали нет у нашей молодежи! А на вас я рассчитываю, поручик, твердо рассчитываю. Слетаем с вами на рассвете. Всего несколько километров.

Забельский вдруг почувствовал радость: все-таки предстоит хоть какая-то деятельность. Но вдруг его поразила одна мысль.

— Ну, хорошо… А если подойдут большевики?

Габриельский засмеялся ироническим смешком:

— Большевики? И вы этому верите, поручик?

Забельский изумился:

— То есть как?

— А вот так… Бредни, не будь я Габриельский. Разумеется, если наши драпают, а мужики стреляют из-за каждого угла, это легко. А преградите-ка им дорогу с винтовкой в руках, тогда увидите, как они будут удирать. Поручик, это же всем известно. Танки из картона, винтовки без затворов. Тоже армия!.. Голодные, разутые, раздетые… Так только, пугало! Ну, а меня этим не надуешь, не будь я Габриельский! Дайте мне своих десять человек — и я берусь их задержать. Я не шучу!

У поручика легко и радостно стало на душе. Значит, нашелся, наконец, человек, который может смеяться, который верит, который не отчаивается…

— Я согласен, — сказал он.

Габриельский отыскал впотьмах его руку и пожал ее.

— Вот это я понимаю. Это называется офицер! Эх, поручик, и зададим же мы этим хамам лупцовку! Я покажу, как надо наводить порядок! А потом мы будем нашему капитану прямо в лицо смеяться, не будь я Габриельский!

Он улегся поудобнее, зарыл ноги в сено.

— Ну, а теперь спать! На рассвете я вас разбужу.

Минуту спустя раздался громкий храп. Но Забельский все еще не мог уснуть. Сквозь щель в крыше он разыскал на небе одну звезду, — она сияла холодной, мерцающей голубизной. Как в этой захолустной дыре, в сарае, на сене, очутился он, поручик Забельский, оборванный, грязный, со стертыми ногами? И что будет завтра, послезавтра? Не лучше ли пойти на станцию, дождаться поезда, вернуться? Но куда собственно возвращаться? Дома уже, наверно, нет, — он рухнул в пламени пожара, превратился в развалины. Мать, сестра? Существуют ли они еще, живы ли? Любимые лица стали далекими, их черты стерлись из памяти, словно со дня выступления до этой ночи в сарае прошли не недели, а годы…

Габриельский захрапел громче, и Забельский с завистью вспомнил о его решительности, энергии, ясности духа.

«Да, — подумал он, — но Габриельский не видел». И сразу почувствовал боль в сердце. Городки и деревни в зареве пожаров. Толпы беженцев по дорогам. Отставшие кухни, прерванная связь, валяющиеся в канавах винтовки и радиостанции, разобранные зенитные орудия на платформах разбитых поездов. На самом ли деле все это было, или ему только навалился на грудь тяжкий кошмар и не дает проснуться?

Где-то теперь полковник? Ему вспомнились светлые локоны полковничьей дочери Иры. И лимузины… Кто это говорил о лимузинах? Ах, да, — тот коммунист… Как странно, а ведь и вправду полковник исчез уже на третий день, — и полковник и все остальные… Только он один скитался, как дурак, присматривая за своими людьми. А к чему это? Осталось десять человек. Из всего отряда, из всей роты Оловского. Хорошо, что хоть десяток, теперь и они пригодятся. Взяться, наконец, за работу после долгих дней бесцельного бегства, после долгих дней странной, жестокой, ужасающей войны, за время которой не было сделано ни одного выстрела. Может, это действительно правда, что у тех танки из картона? Тогда отсюда можно начать. Собрать, взять в руки. И сделает это не кто-нибудь другой, а именно он, поручик Забельский. Время такое, что звание ничего не значит. Вот взять и показать, что и поручик может кое-что сделать.

Тихонько поскрипывал сверчок, кони мерно жевали сено. Поручик Забельский засыпал в каком-то странном тумане. Кто-то в нем, в глубине его души, знал: нет спасения, нет путей; знал: это могила родины дымится кучей развалин, истекает кровью, истлевает черными углями. И был кто-то другой, кто еще чего-то ожидал, еще питал надежду, не отдаленную, а конкретную, рассчитанную на завтрашний день, когда поручик Забельский покажет, на что он способен, когда он ответит тому, оборванному коммунисту.

«Картонные танки, — проворчал он про себя со злобным удовлетворением, словно тот мог его услышать. — Картонные танки…»

Голубая звезда заговорщически подмигнула. Поручик Забельский еще видел ее, но в то же время чувствовал, что уже спит.

Он проснулся свежий и отдохнувший. Что это было такое хорошее? Ах, да, Габриельский… Разумеется, Габриельский.

Старого помещика уже не было в сарае. Он суетился во дворе, громовым голосом отдавая распоряжения.

Выступили вскоре, лишь только забрезжил жемчужный рассвет. И Забельский сразу почувствовал, что делает не то, что нужно.

В первый день им овладело дикое, хищное упоение. Но уже на второй день он ехал во главе своего маленького отряда с отчаянием в сердце, с путаницей в мыслях. За ними оставались горящие деревни, — но от этого ничто не могло измениться.

Огонь подкладывали с четырех сторон, как приказывал Габриельский. Соломенные крыши были сухи, словно порох, дерево насквозь высушено долгим солнцем. Жутко выглядело светлое, вздымающееся к небу пламя в блеске солнечного дня. Но еще страшнее были люди. Они выбегали из домов, хватали на руки детей, тащили первую попавшуюся тряпку и останавливались, глядя на горящее добро. Без крика, без плача и стонов, с суровыми, застывшими лицами. Габриельский сам стоял у пулемета, и Забельский, глядя на него, моментами сомневался, в здравом ли рассудке старый помещик. Жестокие, горящие глаза были устремлены на деревню, рука твердо нажимала гашетку. Та-та-та — трещал пулемет, и лицо стреляющего зажигалось огнем непонятного вдохновения. Габриельский был как помешанный и своим безумием заражал других: небольшой отряд Забельского, десяток полицейских, которых ему дали в местечке для охраны имущества, и нескольких присоединившихся к ним мародеров. Кони были измучены, люди валились с ног, но старик не давал никому опомниться.

— Скорей! Скорей!

Огонь, подложенный с четырех концов деревни, стрекотание пулемета, — и Габриельский снова гнал их вперед.

— По коням! Живей!

Он сам обслуживал пулемет, сам правил, стоя на телеге. Подавшись всем телом вперед, с развевающимися седыми волосами, он несся, как вырвавшийся из ада грешник. Люди смотрели на него с суеверным страхом.

— Скорей! Смотрите, поручик, как здорово горит! Эх, и покажем мы им! За три дня, за неделю все воеводство по ветру пущу! Погуляли хамы, погуляем теперь и мы! Только скорей, скорей!

Забельский действовал, как в гипнотическом сне. Он ни о чем не думал и, по правде говоря, ничего не видел. Кровь и тьма заволакивали ему глаза.

Но иногда невозможно было не видеть. Вот у самой дороги особняком стоит хата со сбившейся набок крышей из почерневшего тростника. Из дверей вышла женщина с ребенком на руках. Рубашка распахнулась, открывая смуглое тело и обвисшие груди. Огромными испуганными глазами она глядела на приближавшихся. Ребенок заплакал и крепко обхватил ее шею. И как раз в этот момент застрекотал пулемет. Женщина упала. Забельский оглянулся. Она лежала неподвижно. Ребенок сидел рядом и захлебывался от плача, пытаясь приподнять маленькими пальчиками опустившиеся веки матери. Из хаты никто не вышел, там, видимо, не было ни одного мужчины. Ужас сжал горло поручику. Это и есть враги — беспомощная женщина и крохотный ребенок? Это и есть достойная офицера честная борьба? Он вдруг почувствовал себя навеки опозоренным, погибшим. Плач ребенка — беспомощное, жалобное рыдание звучало в его ушах. Неподвижное лицо женщины стояло у него перед глазами.

Но Габриельский не давал опомниться.

Они неслись по дороге с шумом и треском. Телега грохотала, Габриельский щелкал бичом, как старый конюх. Лица у всех были закопченные, худые, отощавшие, как морды затравленных зверей, готовых в последнюю минуту вдруг обернуться и укусить.