Изменить стиль страницы

Нет, опасным этого человека считать нельзя, можно спокойно швырнуть ему даже премьерский пост: ему либо придется пойти вперед вместе со всеми, либо жизнь сама выбросит его за борт. Теперь уже никому не вырвать из рук крестьянина землю, данную ему июльским манифестом Комитета Национального Освобождения. Никому не согнуть распрямившуюся спину рабочего, не приковать его к каторжной тачке. Никому не преградить путь тому ветру свободы, который развевает знамена на освобожденном клочке польской земли. Произошли необратимые перемены, и не этому политикану уничтожить их. Он либо поплывет по течению, либо будет им снесен.

Но что он прячет за пазухой, чего ждет? Никто не верил в его «простуду». Что это за болезнь, ради которой откладывались дела, не терпящие отлагательств, и которая вместе с тем протекала без врачей? А «болезнь» затягивалась. День, другой, третий, четвертый. Любезные разговоры по телефону. Округлые, точеные фразы бывшего посла. Старческий лепет профессора.

И вдруг — звонок самого министра. Он очень просит возобновить переговоры. Когда? Ах, бог мой, как можно скорее. Лучше всего сейчас же, немедленно.

Даже сесть, даже поздороваться как следует никто не успел.

— Господа, вы, конечно, уже знаете? — Гладкое лицо дипломата сияет. Сияет круглое лицо члена лондонского правительства.

Шувара похолодел. Что случилось? Он и его товарищи не знали ничего, решительно ничего, что могло бы объяснить эту с трудом сдерживаемую радость, это рвущееся наружу торжество, заставившее позабыть даже об осторожности.

— Вчера вечером восстала Варшава.

Холодная дрожь. Будто под ногами вдруг разверзлась пропасть. Но нет, не может быть, это какой-то бред… И чему они собственно радуются?

— Вчера вечером.

Круглое лицо сияет. Адвокат захлебывается своей новостью. Видимо, он не понял, почему побледнели его собеседники, почему сдавлены их голоса и дрожат руки.

— Что же теперь будет?

— Как — что будет? Варшава будет свободна.

— Но ведь их в два-три дня подавят…

— Ну что вы, почему подавят? А советские войска? Ведь советские войска могут очутиться там как раз за эти два-три дня.

Безумный политик танцует на ниточке над пропастью. Хлопает в ладошки, радуется. Он ничего не знает, ничего не хочет понимать, кроме одной цели — захватить в свои руки власть. Он хочет доказать этим людям, говорящим от имени народа, что они — ничто, что не они будут ставить условия, а он, только он. Не войти советским войскам освободителями в польскую столицу, не посыплются цветы к ногам солдат Первой польской армии. Благодаря ловкому маневру с восстанием советские части, вступая в Варшаву, должны будут вести переговоры с правительством, уже держащим Варшаву в своих руках.

Ох, как он счастлив, этот адвокат. Как сладко чувство удовлетворения, вознаграждающее его за неприятные часы, которые он пережил, когда заявил, что вести переговоры — пожалуйста, но непосредственно с Советским Правительством, а не с самозванцами, именующими себя Комитетом Национального Освобождения, и получил твердый и недвусмысленный ответ, что судьбу Польши определяют сами поляки. Советское Правительство ответило, что может помочь в переговорах, но не станет вмешиваться во внутренние польские дела; и не к чему вести переговоры с Советским Правительством, раз существует представляющий Польшу Комитет Национального Освобождения.

И вот теперь, посредством этого восстания, удалось все спутать. Теперь уж Советскому Правительству волей-неволей придется разговаривать с ними, а не с этими наглецами из люблинского Комитета Освобождения. Занятые улицы, занятые здания, правительство, воевода, староста, войско, полиция, возникшие словно по мановению волшебного жезла. Сюрприз, какого никто не мог ожидать…

— Три дня? — спрашивает Шувара. — Вы, по-видимому, не ориентируетесь в положении. Фашистские войска сконцентрированы в районе Варшавы. Советская Армия после трехмесячного кровавого наступления должна подготовиться. Вы знаете, что значит подтянуть тылы, пополнить вооружение, подготовиться к форсированию Вислы, захватить плацдармы? Неужели вы думаете, что Варшаву можно взять немедленно, с ходу, фронтальной атакой?

— Но ведь Советская Армия так близко.

— И что же из этого? Вы там были? Разве такие вещи измеряются только циркулем по карте? Три месяца наступления. Вы понимаете, что это значит? А вы говорите — три дня. Надо быть безумцем, слепым безумцем, чтобы говорить о трех днях. Надо рассчитывать не на дни, а на недели, быть может — на месяцы.

Теперь бледнеет адвокат. Улыбка сползает с его лица. Желтые мешочки морщинистой кожи под глазами подергиваются, побелевшие, как мел, губы безвольно раскрылись.

— Но ведь в таком случае…

— Вот именно. В этом все дело. Вы послали на смерть сотни тысяч поляков, обрекли на разрушение столицу… Вы еще ответите когда-нибудь за это безумие, на которое толкнули людей… Как вы могли, как могли…

Теперь все ясно. Вот чего они ожидали. Вот какую карту припрятали в рукаве, воображая, что сыграют наверняка, что это козырный туз. Идиотское, изменническое преступление проигравшихся шулеров, заранее битая карта…

Но эта битая карта — это город, город. Воля и Охота, Мокотув и Маримонт, Повислье и Черняковский район, улицы, извилистые переулки Варшавы, любимые места, знакомые с детства площади, где каждый камень полит слезами и кровью. Родная Варшава, обреченная сейчас, в последние недели перед освобождением, на кровавую баню, на смерть и разрушение.

Руки адвоката дрожат. Испуганный взгляд. Но постепенно он успокаивается. Нет, он не верит, не может поверить, чтобы столь хитроумно задуманный план мог рухнуть.

— Но ведь советские войска…

— Советские войска… А вы договорились с командованием Советской Армии? Поставили его в известность о своих планах? Ознакомились с положением на фронте, выяснили возможности освобождения Варшавы?

Конечно, нет. Этого они не считали нужным.

— Ведь любому ребенку ясно?..

«Любому ребенку»… Если бы и вправду спросить любого ребенка там, в Люблине, под Люблином, по дороге на Прагу, он ответил бы, что не так-то скоро можно освободить Варшаву. Но эти люди и не думали никого спрашивать. Они создали свой план, ни с кем и ни с чем не считаясь, ослепленные, завороженные одной целью — не допустить в столицу польскую армию, которая в их глазах была армией коммунистов, и, главное, любой ценой не допустить в Варшаву людей, которые могли претендовать на посты в правительстве, на решение судеб Польши.

Нет, они еще не верят в катастрофу, хотя усомнились в своем успехе. Сверлят глазами, стараются понять, в чем таится мнимое коварство их противников. Пытаются спастись, закрывая глаза на действительность. Они не хотят, чтобы так было, они хотят, чтобы было иначе — и поэтому верят, что оно и есть иначе. Так им удобнее. Член лондонского правительства, снова во всеоружии своей любезной улыбки, вежливо склоняет голову, изображая внимание к словам собеседника:

— Я полагаю, господа, вы ошибаетесь. Потому что…

Какая еще гнусность слетит сейчас с этих тонких губ? Мгновение он молчит, как бы соображая что-то.

— Потому что… ведь не можете же вы, господа, полагать, что Советская Армия, ввиду возникшей ситуации… нарочно воздержится от дальнейшего наступления?

Шувара вздрогнул от негодования.

— Мы ни с кем не разговаривали об этом. Никто не говорил нам и никто не должен был нам говорить, когда и на каком фронте ожидается следующее наступление, когда предвидится операция по освобождению Варшавы. То, что мы говорим, мы говорим на основе собственных наблюдений. После трех месяцев непрерывного наступления, пройдя сотни километров, войска закрепились под Варшавой. Подготовка нового большого наступления, да еще с форсированием такой широкой водной преграды, требует времени, это известно всякому, кто хоть немного понюхал войну.

Но эти люди и не нюхали войны. И подходят к ней не с мужеством воина, а с расчетами политических спекулянтов. Поэтому говорить с ними больше не о чем.