Изменить стиль страницы

— О вас нам ничего неизвестно, и мы даже не понимаем, как вы сюда попали. Ваш возраст как будто для воспитанников сиротского дома не совсем подходит.

— А я как раз и есть сирота, — издевался верзила в расшлепанных ночных туфлях. — Ни папы, ни мамы — пожалели бы меня, дамочка!

— Я вижу, вам очень весело? — сухо спросила Ядвига.

— А почему бы нет? Плакать мне, что ли? Такая хорошенькая женщина авось сжалится над нами… Чем мы не кавалеры! Куда же нам деваться?

— Работать идите. Любой колхоз охотно примет, и крыша над головой найдется…

— Тю! Колхоз!.. Нет, этого от меня не дождутся… Казашки, наверно, бараньими тулупами пропахли — ни к ней притулиться, ни приласкаться…

— Вы в таком веселом настроении, что, пожалуй, нам лучше уйти.

— Лучше, чернобровая, куда лучше!

— Только сперва уйдете вы. Прошу немедленно взять личные вещи, но на этот раз исключительно свои. Понятно? Собственные! И уйти. Понятно?

— А если мы не уйдем?

— Тогда вас милиция попросит.

— Смотрите-ка, смотрите! Какие у нее связи с милицией…

— Что ж ты хочешь? На безрыбье… Без мужчины, оно тяжко. Ну, так хоть милиционер.

Кузнецова посмотрела на часы.

— Даю вам пятнадцать минут.

Притихнув, они разбрелись по комнатам, тащили какие-то гитары, мандолины, высокие сапоги. Все это сопровождалось непрерывной бранью и ссорами. Женщины всхлипывали, укладывая в чемоданы пестрые тряпки. Директорша мрачно восседала на проваленном диване.

— Будьте любезны, подпишите протокол, — обратилась к ней Кузнецова. — Здесь записано все, что мы от вас приняли, что у вас нашли на складе.

— А если я не подпишу?

— Можете не подписывать, — вмешалась Ядвига. — Вот гражданин Леон за вас подпишет, в качестве понятого.

— Могу, отчего же, — согласился усач. — Все точно записано, могу засвидетельствовать.

— И пока не явится новый человек, вы тут за все отвечаете.

— Я? То есть как это?

— Вы же сами просили какую-нибудь работу?

— Ага, так… Ну, тогда спасибо вам, дамочка. Здесь подписаться?

— Прочтите сперва.

— А я уже прочитал. Все в акурат верно. Сколько они добра запропастили, прямо сердце надрывается.

Директорша ломала руки.

— Значит, я, я буду под начальством Леона?

— Нет, вы пока останетесь в своей комнате, а завтра выяснится, как с вами быть.

— Что ж, мне сидеть в комнате, как арестованной?

— Удивительно, как часто вы упоминаете об аресте!

— А вы думаете, я боюсь? Известно, если человек порядочный, так большевики его обязательно в тюрьму посадят. Уж они не дадут приличному человеку гулять на свободе. Да еще с мандатами… знаю я таких!

Ядвига вышла из дома вслед за группой его непрошенных обитателей. Она чувствовала, что ноги у нее дрожат от усталости. Леон вызвался проводить детей, и те шли, цепляясь за него со всех сторон, как стайка вспугнутых и все же любопытных воробышков. Их радовала эта прогулка, столь редкая в их жизни, ограниченной прямоугольником двора. Увидев, что Ядвига хочет попрощаться с ними, они испугались.

— Не надо бояться. У меня еще много дел в городе, а вечером я непременно загляну к вам. Леон вас проводит, а там вас ожидает панна Люся.

— А она будет говорить с нами по-польски?

— Разумеется.

— А то я и по-русски умею, — похвалился чернявый мальчонка.

— Вот видишь, какой ты умница. Но там вас и по-польски поймут.

Она постояла еще с минуту, глядя на удаляющихся детей, и повернула к домику, где помещалось местное правление Союза польских патриотов, — это был тот самый домик, где раньше была канцелярия посольского уполномоченного. Вот лесенка, по которой она поднималась тогда, чтобы предстать перед надменной барышней в локонах. Боже, как давно это было, вся жизнь изменилась. Нет больше Лужняка, нет его заместителя, этого гнусного адвоката с выпученными рыбьими глазами, нет всего этого аппарата, как выяснилось — целых ста человек. Сто человек, получавших жалованье, продовольственные пайки, одежду, сто человек, утопавших в довольстве среди моря польской нищеты! И вот теперь этот дом…

Госпожа Роек встретила ее шумными возгласами:

— Что так долго? Я уж хотела звонить, узнавать… И на что ты похожа? Как с креста снята! Протокол есть?

— Есть.

— Сколько детей?

— Пятеро.

— Сколько?

— Пятеро детей. И тридцать человек взрослых.

Роек схватилась за голову.

— Ну, знаешь, дитя мое, если бы мне раньше такое рассказали, я бы и не поверила. Стася, Стася, — позвала она секретаршу, — садись за машинку, Ядвига тебе продиктует. Надо послать отчет в Москву.

Ядвига прислонилась к стене, пальцы Стаси забегали по клавишам. Как хорошо в этой маленькой комнате, какое милое лицо у госпожи Роек. И эта Стася, с первого взгляда такая невзрачная, маленькая, а присмотришься — и видишь, какое тонкое, даже красивое у нее лицо. Со вздохом облегчения Ядвига принимается диктовать. Перед глазами так и стоит этот злополучный детский дом, наглые морды полицейских, кривляющаяся директорша.

Но с этим покончено раз навсегда. Сейчас этих пятерых детишек купают, моют, вычесывают, сейчас они уже своими глазами убедились, что в советском доме детей и вправду укладывают в чистые белые кроватки, кормят и никто никого не бьет железными прутьями.

— Кончишь диктовать, пошла бы отдохнуть, — замечает госпожа Роек. — Ужас как ты выглядишь!

— Нет, я не устала. Если бы можно было достать машину, я бы съездила еще во второй дом. Лучше не откладывать.

Да, откладывать нельзя. Ведь и там тоже есть какие-то дети — вероятно, горстка детей среди шайки взрослых пьяниц. И вдобавок там может не быть и Леона, даже этого единственного Леона.

«А между тем и здесь есть немало дел, — думала Ядвига, — вот хотя бы недавно прибывший и еще запломбированный вагон с продовольствием, ожидающий разгрузки. Нет, когда тут отдыхать!»

Словно угадав ее мысли, госпожа Роек припомнила:

— Ах да! Продовольствие? Его уже регистрирует Жулавская.

Чудесно! Значит, одной заботой меньше. Жулавская со своим вечно кислым лицом, с поджатыми губами, сидит и записывает, следя глазами василиска за всеми, кто разгружает вагон, за всяким, кто касается мешков и ящиков. У нее-то не пропадет ни крошки, она не допустит ошибки ни на один грамм. И самое странное, что эта Жулавская — работающая Жулавская — ни на иоту не изменилась, осталась точь-в-точь такой, какой была. Когда она заявила, что хочет работать, это всех изумило. Да и само это заявление было сделано в ее обычном тоне, словно она решалась принять мученический венец. И вдруг Жулавская оказалась незаменимым работником. Она была несносной, капризной по-прежнему, а все же приходилось признать, что это незаменимый работник. Она смотрела всем на руки, словно была единственным честным человеком в мире, не доверяла никому. Но после распущенности, к которой люди привыкли во времена польской делегатуры и хозяйничанья уполномоченного, это было как раз то, что нужно. И что только творилось у нее в голове? Почему она вдруг взялась за работу? Это было так же непонятно, как и то, что она ни с того ни с сего подписала тогда телеграмму в Москву. Во всем этом было что-то подчеркнутое, демонстративное, чувствовался какой-то протест. Против кого? Против зятя, который сбежал, обокрав ее дочь? Против бывшего уполномоченного и его чиновников, которые принудили ее уехать в совхоз? Или против всего польского лондонского правительства, которое не проявляло никаких забот о ней, а теперь окончательно бросило «на произвол большевиков»? Никто не мог бы ответить на эти вопросы, никто с ней не говорил об этом, и она никому не исповедовалась. Но она работала, а это было главное, — и работала прямо-таки с ожесточением.

Вот и сейчас — как она взялась за этот вагон с продовольствием, который уже несколько дней мучил Ядвигу!.. Теперь, слава богу, об этом вагоне можно не тревожиться. Но есть, кажется, еще что-то… Ах да, обувь, присланная для распределения. Но главное — это дети, все эти дети, которых необходимо разыскать, отогреть, накормить, которыми необходимо заняться.