Изменить стиль страницы

— Видишь ли… — сказал Стефек раздумывая. — Я представлял себе Ольшины совсем другими. Сколько раз их вспоминал, когда началась война… А потом, когда увидел, было так странно, что они такие маленькие, такие…

— Но красиво там все-таки?

— Красиво? Да… Но только… Раньше мне иной раз казалось, что я мог бы прожить там всю жизнь. А это неправда. Нет, нет! Тогда казалось, что Ольшины — это целый мир…

— А какой еще мир мы тогда с тобой видели? — тихо спросила Ядвига. — Это и был весь наш мир, от мостков на дороге до парома во Влуки. А потом оказалось, что есть другой, великий, прекрасный мир. Подумай, сколько мы увидели за эти годы, сколько произошло событий, каких никогда не увидишь в Ольшинах. В сущности только теперь и началась настоящая жизнь. Для меня во всяком случае.

— Да, да…

Ядвига была права. Он и сам знал это — уплыли в далекое прошлое Ольшины.

Но там был холмик — поросшая травой братская могила, в которой лежит Соня.

И снова, словно где-то вблизи, прозвучал тихий, спокойный Сонин голос: «Будь мужествен!»

Нет, это не Соня… На этот раз ом услышал реальный и внятный голос. Это говорит Ядвига, сестренка Ядвига, потерянная в те давние дни и теперь вновь найденная на общем великом пути.

— Я знаю, — как-то по-детски беспомощно говорит он.

Конечно, он знает: память об этом зеленом холмике должна быть для него источником не слабости, а силы. Пусть радостный смех Сони, как при жизни, звучит в человеческих душах. Пусть люди ка этой земле, по которой прошла смерть, засмеются Сониным радостным смехом. Пусть растет, цветет, побеждает та жизнь, за которую умерла Соня.

— Пойдем, — говорит Ядвига.

Они идут, держась за руки. До чего хорошо идти с братом по этой аллее и разговаривать с ним обо всем. Вспоминаются мелкие события детства, какие-то забавные истории давно прошедших лет. И морщинка между бровями Стефека постепенно разглаживается. Теперь Стефек такой же, каким был. Старше на несколько лет, грустнее на одну смерть. Но все тот же, близкий, родной. Ядвига помнит, как он был совсем маленьким. Как она вела его за ручку по тропинке вниз, к лодкам, на которых им запрещали кататься. Они садились в прикрепленную цепью лодку. Близка была рябь воды, зеленой от свисающих ветел. И когда они смотрели в реку, им казалось, что вода стоит, а лодка плывет. Маленький Стефек хлопал в ладоши и радовался: «Плывем, плывем!» Может быть, именно потому, что она помнила брата совсем маленьким, — иногда, когда она смотрела на Олеся, он казался ей похожим на Стефека. Хотя он был другой — белобрысый, голубоглазый, непохожий на Плонских. А они оба были темные — непонятно почему, ее теперь обрадовало, что она похожа на брата. «Только Стефек красивее», — сказала она самой себе, заглядывая в лицо брата снизу, так как была ниже его ростом.

— Знаешь, — сказала Ядвига, — я всегда боялась, что Олесь будет помнить прошлое. Но он решительно ничего не помнит. Убежден, что я его мать. Даже странно, ведь ему было уже четыре года! Я, например, помню себя в четыре года, а ты?.. А вот Олесь ничего не помнит. Иногда мне кажется, что это несправедливо…

— Что несправедливо?

— Ну, что я не говорю ему о матери. Что ее как будто и не было. А ведь она его тоже любила.

— Ну и что же? Неужели из-за этого он должен всю жизнь чувствовать себя сиротой? Зачем? А так он знает, что у него есть мать, есть дядя. Нет, хорошо, что самые маленькие дети не помнят. А еще лучше было бы, если бы не помнили и те, которые побольше.

— Чего чтоб не помнили?

— Войны, например. И всего, что пришлось пережить. Бомбежек, боев, смерти.

Тихо скрипел под ногами песок. Легкие, подвижные тени ложились на дорожку. Стефек замедлил шаг.

— Зато взрослые должны помнить, взрослые не смеют забывать.

Она понимала, что он думает сейчас не о боях, не о своем военном пути из глубины Советского Союза сюда, в Польшу. Он думает о братской могиле, где лежит Соня Кальчук.

Сколько же лет он любит Соню? Ведь он был тогда подростком, а Соня — совсем девчонкой. Но они нашли и полюбили друг друга, и эта любовь была простой и ясной с начала до конца. Сейчас, конечно, нельзя об этом говорить. Но такая любовь и такая смерть, как любовь и смерть Сони, не могут быть тенью, омрачающей жизнь. Это сила, которая ведет человека вперед.

Стефек взглянул на уличные часы:

— Ничего не поделаешь, надо бежать! Приходи, ночуй у меня. Там не слишком удобно, но как-нибудь тебя помещу.

Она долго смотрела ему вслед и думала: хорошо иметь взрослого брата, да еще такого, как Стефек.

Знакомые, которых Ядвига встречала в Люблине, удивлялись:

— Как, ты еще не была на Майданеке?

Но ей было страшно. Она содрогалась от одной мысли о том, что там можно увидеть. Теперь она вдруг поняла, что это просто трусость.

«Миллионам людей пришлось терпеть там нечеловеческие муки, а я боюсь даже взглянуть на место, где они умирали. Не слишком ли я стараюсь облегчить себе жизнь? Имею ли я право только по рассказам знать о тех черных днях?»

Изысканно причесанная, нарядная горожанка и какие-то ее родственники предложили проводить Ядвигу. Нашлась даже потрепанная машина.

— Вот здесь.

Хрустит земля под ногами. Холод пронизывает Ядвигу с головы до ног. Это не земля. Они идут по полю, засыпанному толстым слоем пепла и угольков, которые непроницаемым покровом скрыли песок и глину.

Под ногами трещат мелкие угольки. Сколько же людей должны были сгореть, испепелиться, чтобы это огромное поле превратилось в страшную, хрустящую под ногами пустыню? «Кто умирал здесь, по чьим обуглившимся костям я иду? Кто слышал их последний стон, последний предсмертный призыв, заглохший в черной, пустой ночи, ночи отчаяния? Кто их пересчитает — и зачем считать, когда все равно не встать никому из тех, которые рассыпались здесь в прах и пыль, превратились в золу и уголь».

Люблинянка рассказывает. Но Ядвига ничего не слышит. Мимо проносятся какие-то слова. Какими словами можно описать то, что здесь происходило?.. Сердце сжимается от леденящего ужаса. Маленькое, тяжелое, как камешек, оно бьется медленно, с болью. Может ли быть звук ужаснее, чем этот непрестанный хруст под ногами? Невольно стараешься ступать как можно легче. Но разве это поможет? Ведь идешь по чему-то, что некогда было людьми, их любовью, счастьем, и от чего остался лишь пепел. Как поверить, что это — люди, что это совсем недавно было людьми?

Упорный, мрачный хруст под ногами. Так не хрустит никакой в мире песок, такого звука не издает ни одна земля. Это скрежет смерти.

Вырастут ли тут когда-нибудь цветы? Порастет ли это поле свежей, радостной травой? Невозможно этому поверить. Поле дышит горечью и болью, смертным страхом. Под пеплом и золой задушен стон тысяч людей, несказанный ужас, неописуемая агония. Что может вырасти на месте этих мук?

— Вот здесь печи.

Это сказано совершенно спокойно, тоном экскурсовода. На огромных решетках еще лежат остатки обуглившихся костей.

Ядвига видела, как умирают в госпиталях раненые. Но то была иная — о, какая иная! — смерть…

И вдруг сквозь смятение, сквозь заслонивший весь мир туман пробиваются слова:

— Понимаете, окна невозможно было открыть. А уж если ветер с этой стороны — ну что-то ужасное! Не то что на занавесках, на покрывалах — даже на тарелках такой, знаете, черный налет, вроде пыли, но сразу видно, что не пыль и не обычная сажа. Такая жирная, жирная, прямо не отмоешь! Только горячей водой смывалась… Вы себе представить не можете, как мы мучились с закрытыми окнами летом!

Говорит хорошо одетая дама, коренная жительница Люблина.

Эти слова страшнее, чем хруст человеческих останков под ногами. Страшнее решеток в печах смерти, каменного стола, на котором людей просвечивали перед смертью рентгеном в поисках проглоченных драгоценностей.

В нескольких сотнях метров от места, где умирали миллионы, где пылали в печах мужчины, женщины и дети, — другие люди жили. Жили за окнами, на которых висели белые занавески. Смывали с тарелок жирную черную сажу. И чувствовали потребность в этих занавесках, тарелках, уюте, жаловались, что приходится закрывать окна в жару.