Это объяснение сильно рассердило Эгильона. Он отвечал, что недостаток доверия, обнаруженный венским двором, может произвести охлаждение между ним и Франциею, которое, постоянно усиливаясь, может повести к полному разрыву союза. Но эти угрозы не могли испугать венский двор. Мерси доносил: «Так как интриги поглощают здесь внимание всех и отвлекают от внешних дел, то нечего много бояться. Что герцог Эгильон говорил мне до сих пор по поводу Польши, очень мало меня затрудняет. Этот министр ведет дело без энергии, без системы; характер его требует употребления мелких средств лживости; но эта метода никогда не может быть очень страшна и побуждает только к небольшой бдительности и наблюдательности. Я вижу ясно, что распоряжения относительно Польши лично не затронули короля». Несмотря на то, Мария-Терезия писала Мерси: «Как бы я ни была уверена в чувствах короля, я не решусь сама писать ему об этом предмете; говорите, что хотите, ему от меня». Людовик XV в разговоре с Мерси отзывался с глубоким уважением о Марии-Терезии, а об Иосифе спросил со смехом, как он поживает с своим другом королем прусским. Тут фаворитка, заметив, что веселость короля грозит перейти известные границы, начала говорить: «Я уверена, что император вполне знает короля прусского, и потому легко судить о характере дружбы его к человеку, привыкшему обманывать весь свет и на слово которого никогда нельзя положиться». Мерси говорил в том же духе, и король сказал: «Надеюсь, что все эти затруднения кончатся по возможности с наименьшим вредом».

Людовик XV успокоился на этой надежде, и герцогу Эгильону осталось говорить проповеди вроде той, какую он сказал Хотинскому по поводу раздела Польши: «А королю прусскому достанется лучшая часть. Мы не досадуем, что он усиливается, но вы будете о том когда-нибудь жалеть. Вот до чего довели поступки герцога Шуазеля, тогда как по положению обоих наших государств должны были бы мы жить в дружбе со взаимною выгодою».

Летом отозван был из Петербурга французский поверенный в делах Сабатье и заменен Дюраном, переведенным из Вены. Это назначение встревожило венский и особенно берлинский двор по дознанной ловкости Дюрана, дипломата старой школы. По поводу его Эгильон сказал Хотинскому: «Я открою вам одним, что попытаюсь сделать первый шаг к сближению с вашим двором; но если он не будет отвечать тем же, то я отступлю. Вам довольно известен образ моих мыслей, и мне кажется, что злоба и происки одного частного человека (Шуазеля) должны быть презираемы великими государствами». В сентябре по поводу известия о разрыве Фокшанского конгресса Эгильон сказал Хотинскому: «Удивляюсь, как ваши союзники, и особенно король прусский, не склонили или не принудили турок к миру; но я думаю, ваш двор не так добр, чтоб поверил, что они действительно хлопотали о примирении. Признаюсь, что и я на их месте не желал бы ничего более, как чтоб моим соседям выели белки из глаз. Быть может, мы могли бы вам больше их услужить, но вы нас в сторону отложили». Хотинский заметил на это, что Россия обязана Франции турецкою войною. «Но вы знаете, – сказал герцог, – что мы ищем только одного – жить с вами в дружбе». «Вы должны прибавить, – заметил Хотинский, – что такое искание началось разве с тех пор, как вы на месте герцога Шуазеля». На это Эгильон отвечал: «Тому уже около двух лет, как предместник мой удален». «А все-таки, – заметил Хотинский, – нам не по чему было догадаться, что с Шуазелем переменились и мысли здешнего двора». «Увидим, что Дюран сделает», – сказал Эгильон и кончил этим разговор.

Хотинский получил от своего двора приказание писать, как относится французская публика к разделу Польши. Хотинский писал, что, по мнению французских политиков, раздел последовал по давнему желанию прусского короля приобресть польскую Пруссию, удивляются одному, как венский двор до этого допустил; что же касается России, то говорят, что она, не имея нужды в приобретении новых земель, никак не желала раздела Польши, но, будучи занята войною, не могла одна воспротивиться желанию короля прусского.

8 ноября Хотинский описывал разговор свой с Эгильоном по поводу известий о ласковом приеме Дюрана в Петербурге. Хотинский: Теперь уже около года, как дела могли бы быть в настоящем положении, если бы по тогдашним моим внушениям вы послали в Россию от себя человека. Эгильон: Вы знаете, что я делал то, что мне было возможно. Мы сделали первый шаг, но я этого не стыжусь; я сообщил об этом нашим друзьям в Испании, которая согласна с нами; благоразумнейшие должны первые уступить. Хотинский: По совести, не могли мы первые уступить; но так как дела дошли уже до желанного конца, то для чего людям, враждебным восстановлению согласия между Россиею и Франциею, даны способы к отдалению такого доброго дела противоречиями с здешней стороны между словами и делами. Эгильон: В чем состоит это противоречие? Хотинский: Перемирие продолжено, и конгресс будет восстановлен вследствие повторительных прошений турок; а в парижской газете напечатано, что турки по нашему прошению на это согласились; из таких заявлений, по-видимому, можно заключить, что вы продолжаете нам недоброхотствовать. Эгильон: Я этого не заметил в газете, но помню, что такое известие прислано было из Вены и, верно, с прочими известиями не нарочно напечатано; а для доказательства, что это делается без всякого намерения, хотите, я велю вам присылать корректуры газет, и вы можете вычеркивать из них все, что вам не понравится. Хотинский: Очень благодарен, я этого не желаю, прошу об одном – приказать, чтоб вперед или умалчивали, или поскромнее упоминали о вещах, к которым двор мой не может быть равнодушен. Эгильон: Обещаю. На другой день опять разговор. Эгильон: Дюран был милостиво принят императрицею, и все придворные обошлись с ним очень учтиво; он особенно хвалился ласковостию графа Панина, который сказал ему: «Вы можете донести своему двору, что мы не имеем обязательств, которые запрещали бы нам быть в союзе с Франциею». Увидим, что будет дальше. Хотинский: Надобно теперь ожидать, что не желающие восстановления между обоими дворами дружбы станут всеми средствами этому препятствовать и стараться продлить бывшее недоверие, и потому было бы лучше на первый раз усиливать дружбу, не показывая этого явно. Эгильон: Больше не от кого ждать этих раздоров, как от пруссаков. Хотинский: И от англичан надобно также остерегаться, ибо хотя Франция теперь с ними и в дружбе, не надобно, однако, забывать, что они естественные ее неприятели. Эгильон: Прусский министр, конечно, на вас нападет, чтоб что-нибудь узнать; но я надеюсь, что вы ему не перескажете нашего разговора. Венский и сардинский послы мне жаловались, что он не дает им покоя своими расспросами о новостях. Екатерина написала на этом письме Хотинского: «Эта депеша показывает ясно в господине Эгильоне интригантский дух и желание замутить».

Эта заметка была следствием нового сильного раздражения против Франции, которое было произведено шведскою революциею.

23 марта Остерман уведомил Панина, что приезжал к нему прусский посланник граф Денгоф с просьбою, чтоб русский посланник употребил свое влияние между государственными чинами и уговорил их дать позволение Густаву III во время его финляндской поездки посетить Петербург. Екатерина написала Панину по этому случаю: «В ответ графу Остерману о приезде сюда короля шведского дайте ему знать, что приезд его величества, если на то его решительное желание есть, мне не противен будет; но что в нынешнем году я сумневаюсь, чтоб оный место имел, если мне сравнять сей поступок со взятыми мерами генерала Эреншверта и его кордон, ибо его величество имеет опасаться, что сей генерал, знав столь утвердительно, что у нас язва, из усердия сего государя к нам не пропустит. И для того предпишите графу Остерману, чтоб он сюда прислал, и то как можно скорее, точное уведомление, в каком году и в каком месяце точно король быть думает, дабы по крайней мере не двойные были нам издержки, ибо летние приготовления к тому приезду весьма разнствуют от зимних. В самом деле, и сам король шведский еще не показывал графу Остерману свое к сему посещению желание, но только прусский посланник отзывался именем своего короля; итак, прикажите нам прислать что ни на есть точнее, не придавая и не отнимая у моего братца охоты ехать или дома остаться. Мне кажется, однако, весьма ветрено, имев дома хлопоты и голод, государю рыскать по чужим краям». Это намерение посетить Екатерину было придумано, как видно, для того только, чтоб ослабить внимание русского двора к замышляемому изменению конституции.