Панин сообщил Репнину копию этого письма и копию ответа своего на него: в самых мягких и красивых выражениях было поставлено Чарторыйским на вид, что императрица имела полное право заподозрить их поведение во время коронационного сейма: иностранные дворы давали знать, что они, Чарторыйские, меньше всего помогали диссидентскому делу, и, действительно, удаление их с сейма подтверждало эти известия. Если князь Репнин примешал сюда еще какую-нибудь личность, то он будет остановлен, но императрица требует, чтоб они содействовали как следует достижению ее целей, а этих целей три: союз России с Польшею, восстановление прав диссидентов и определение границ. На диссидентское дело императрица смотрит как на пробу, по которой она узнает их расположение. Единственное время, в которое это дело может пройти путем кротости, есть время будущего сейма: тут-то они должны показать свою преданность к императрице и к отечеству, содействуя успеху дела мудростью своих советов, своим значением в государстве и своею опытностью. Что же касается определения границ между Россиею и Польшею, то императрица поднимает этот вопрос вовсе не с целью увеличения своих владений, но с тем, чтоб пограничные жители вышли наконец из этого первобытного состояния людей, которые не знают ни что твое, ни что мое, и которые сохраняют свою собственность только путем силы и насилия. Когда границы будут установлены, то ничто не помешает тесному союзу между обоими государствами.

Репнину Панин писал, чтоб он, возвращая Чарторыйским свою доверенность и уверяя их в желании русского двора видеть короля предпочитающим их советы советам молодых людей, стремящихся к достижению своих частных целей, в то же время прямо дал им выразуметь, что императрица видит в короле неумеренное стремление к его собственному интересу, т. е. к некоторому распространению его власти, что будет тревожить людей, любящих свободу, и возбуждать недоверие соседей. Если б возник вопрос об умножении войск республики, то Репнин должен рассуждать пред Чарторыйскими, что они, как старики умные и искусные, должны знать, что увеличение военных сил происходит или во время войны с слабыми соседями, или во время упадка последних; но Польша относительно своих соседей не находится ни в том, ни в другом положении и, конечно, не захочет начать войну с целью увеличения своего войска. Поэтому у нее нет другого средства к возвращению себе силы, кроме союза с державами, которых собственная политическая надобность потребовала бы и ее усиления. Репнин должен был обходиться с Чарторыйскими ласковее, ибо, как ни рассуждать, все же фамилия Чарторыйских должна служить лучшим орудием при успешном окончании наших дел с Польшею: ее главы, канцлер литовский и воевода русский, имеют, бесспорно, больше всех других искусства и средств по своему кредиту; кроме них, не из кого выбрать человека, кому бы можно вверить руководство дел и составление новой партии.

«Конечно, – отвечал Репнин от 21 августа, – содействие князей Чарторыйских на будущем сейме необходимо не потому, чтоб можно было полагаться на их прямодушное усердие, но потому, что кредит их очень велик, и хотя сердце у них дурное, но головы здоровее, чем у кого-либо в этой земле. Изъяснения их к в. высокопр-ству не все справедливы, как, например, насчет королевского поведения. Я вполне согласен, что слабости и порывистости в нем чрезвычайно много, но не могу согласиться, чтоб какое-нибудь, хотя маловажное, дело сделано было без их ведома; что же касается до моих отношений, то, конечно, не одни забавы были причиною моего удаления от них, но их двоедушие и неблагодарность к нашему двору. Поведение их по получении вашего письма не переменилось, все по-прежнему ограничивалось холодною учтивостью: видно, они ожидали, чтоб я сделал первый шаг; я его сделал».

Репнин отправился к воеводе русскому с уверением о возвращении ему доверенности и благоволения императрицы в надежде, что его усердие и преданность будут вполне соответствовать этой милости. Чарторыйский отвечал уверениями в своем усердии, преданности и благодарности. После взаимных комплиментов приступили к делу. Репнин просил воеводу открыть все способы, которые могут вести к успеху в диссидентском деле; воевода отвечал уверениями в своем усердии, но за успех дела не поручился. «Кто же первый станет говорить об этом на сейме? – спросил Чарторыйский. – Я по крайней мере сделать этого не осмелюсь». Репнина сильно оскорбили эти слова; он указал воеводе на важность следствий неудачи дела и прибавил, что если главные будут остерегаться открыто содействовать успеху дела, то меньшие, конечно, не станут о нем говорить. Чарторыйский отвечал, что все свои границы имеет. Потом Репнин начал говорить о возмутительных разглашениях Масальских, епископа краковского и недавно присоединившегося к нему епископа каменецкого Красинского, спросил, не находит ли он полезным расположить по их деревням русские войска. Чарторыйский отвечал, что такой поступок встревожит, оскорбит и отвратит всех от русской стороны и может совершенно разрушить сейм. Чарторыйский прибавил, что, по его мнению, полезно вовсе вывести русские войска во время сейма, ибо потом войска всегда могут возвратиться. Репнин заметил, что так как конфедерация еще существует, то существует и причина, приведшая русские войска в Польшу. Репнин окончил свое донесение об этом разговоре так: «Остается теперь видеть праводушие и усердие их поступков на сейме: и если на оном ласкою и приветствием желанного конца не получим, то, кроме силы, доходить до оного способов уже не остается». Екатерина заметила: «Если они дали ему слово, то сдержат его».

21 августа Репнин писал Панину, что в Великой Польше все главные обещали поддерживать диссидентов, но препятствовали друзья одного из Чарторыйских, епископа познанского; и, когда Репнин стал жаловаться на это воеводе русскому, тот отвечал, что ничего не знает, не получал от брата никаких известий. Репнин оканчивал письмо словами: «Истинно исполнение сего дела столь тяжело, столь запутанно и столь трудно, что я часто в отчаяние прихожу». Екатерина, защищая опять старших Чарторыйских, написала о познанском епископе: «Это дурак, которого братья никогда не в состоянии направить на путь истинный: шуты имеют на него больше влияния».

Репнин писал о Солтыке, что он сносится с иностранными государями, требуя их помощи в диссидентском деле, что по его влиянию на краковском сеймике католическая шляхта выгнала всех диссидентов; а Солтык писал к графу Григ. Григ. Орлову, что он нимало диссидентов не притесняет, но Репнин в разговоре с его поверенным грозил ему, епископу, Сибирью и секвестром его имений. Репнин оправдывался, что никогда ничего подобного не говорил, относительно же диссидентов слался на их депутата Гольца, который отправлялся в Петербург и мог там заявить, что нет несправедливости, какой бы не позволил себе против них епископ краковский, и что ни в одной епархии так свирепо с ними не поступают.

Относительно Чарторыйских Репнина лучше всего оправдала депеша Станислава-Августа к Ржевускому в Петербург. «Вы знаете, – писал король, – что я давно уже и постоянно требовал у дядей своих, чтоб они объяснили мне свои распоряжения относительно сеймиков, из боязни, чтоб их поверенные и мои по незнанию не противодействовали друг другу. Вы были свидетелем, как они всегда отклоняли это объяснение, и вот именно случилось то, чего я боялся: на многих сеймиках выборы произошли двойные. Для меня важно, чтоб г. Панин знал об этом заранее, иначе дядья мои скажут русскому правительству, что дело не удалось вследствие моего нежелания войти с ними в соглашение и дать им достаточно влияния. Для меня и для дел важно, чтоб они узнали от других, а не от меня (т. е. чтоб императрица велела им написать), что Россия будет стараться об ослаблении их влияния как в стране, так и у меня, если они не станут мне помогать и доставлять мне во всем удовольствие, вместо того чтоб мне противодействовать, как теперь. Я вам поручаю это как дело чрезвычайной важности. Попросите г. Панина моим именем, чтоб он это сделал, и как можно скорее; мне бы не хотелось начинать сейма без этого внушения моим дядьям. Князь Репнин обходится теперь с ними как нельзя лучше».