— А лошадка-то у вас, други, того… ослепла. Придется пустить в расход…
Эти спокойные слова нас оглушили.
Первым пришел в себя Андрей. Лицо его как-то странно перекосилось, губы побелели, глаза зажглись лихорадочным блеском.
— Пристрелить Зюбрика?! — свистящим шепотом выдавил из себя Андрей. — Ни за что! Нет!!! Слышишь, нет!!! Никогда не допущу такого злодейства.
Он крепко схватил за узду своего любимца и, как-то сгорбившись, быстро зашагал прочь.
Что делать? Этот вопрос не давал нам покоя. Расстаться с Зюбриком все мы наотрез отказались. Васька Ставров клялся, что достанет нового коня, при случае уведет у немцев, а Зюбрика предлагал «проводить на пенсию», то есть оставить в отделении, только освободить от работы. Однако держать лишнюю лошадь, да еще слепую, нам, конечно, никто разрешить не мог.
Шальной снаряд, разорвавшийся в прифронтовой роще, прервал наш маленький «военный совет». Дожевав сухарь, осмотрев коня и убедившись, что осколки его не задели, Андрей вновь возвратился на свое место.
Николай Жернов наконец-то свернул цигарку и, сладко затянувшись едким дымом, заговорил:
— Лошадь — не игрушка. Таскать ее без дела по фронту никакого резону нет. Да и убьют — жалко. Она для нас вроде как родная. Ну, от пули сбережем, а от снаряда чем ее загородишь? — показал он на место, где среди кустов во влажной земле зияла черная, еще дымившаяся яма.
— Калхоз Зюбрик дать нада, шипка кароший конь, справный конь. Много пользы давать будет, — вмешался вдруг молчавший до этого Кужбаев.
— Правильно рассудил, Исмаил, по-хозяйски рассудил, — похвалил его Жернов, — об этом и я хотел сказать.
Последнее слово было за ездовым. Андрей без особой на то нужды перемотал обмотки, посмотрел всем нам по очереди в глаза и, как-то жалко улыбнувшись, вздохнул:
— Не могу я с Зюбриком расстаться, ребята. Никак не могу…
…Май подходил к концу. Походной колонной наш, поредевший в последних боях, полк во втором эшелоне спешил на запад. Шли вперед по Минскому шоссе.
Дорога была сплошь изрыта большими и малыми воронками, словно исклевали ее гигантские злые птицы.
За сожженным дотла городком, свернув в сторону, сделали привал в небольшой деревеньке Ляпино-Ямы. Стояла пора, когда напоенная влагой земля начинала подсыхать, гребни пахоты уже подернулись сырым пепельным налетом. Невольно на память приходили горькие строки стихов полкового поэта Бориса Богаткова:
Жители деревни после ухода врага, вновь объединившись в колхоз, старались хоть чем-нибудь обработать землю. Тракторов не было, лошадей и плугов тоже — все уничтожили фашисты. Стиснув зубы, люди ковыряли землю лопатами. Сердце сжималось, когда видели мы, здоровые парни в солдатских гимнастерках, как пять-шесть женщин, впрягшись в борону, с натугой волокли ее по пашне. Злость, обида, ненависть к войне, ко всем, кто навлек на народ такое бедствие, клокотала в наших сердцах.
Привал затянулся. Пока кашевары орудовали у походных кухонь, солдаты, засучив рукава, дружно взялись за лопаты.
Вот в эти-то часы и решилась окончательная судьба нашего Зюбрика.
Увиденное на колхозной пашне настолько потрясло Андрея, что он решил отдать своего любимца колхозникам, благо Васька Ставров сдержал слово и пригнал откуда-то толстого, будто копна, трофейного битюга.
Провожать Зюбрика вышли на околицу всем отделением. Андрей последний раз расчесал коню гриву и хвост, нагнувшись, подозрительно долго возился, смазывая пушечным салом копыта. Пока он прихорашивал коня, мы, вывернув карманы, совали Зюбрику все, что попалось вкусного. Кто сахар, кто сухарь, кто кусочек пшенного концентрата. Зюбрик благодарно кивал головою, но его незрячие, затуманенные слезой глаза казались нам по-человечески печальными.
— Ну, все, — стараясь быть спокойным, сказал Андрей, — поведу.
Мы видели, как задрожала его рука, когда в последний раз он взялся за уздечку.
Сгорбившись, как тогда, после смотра, Андрей зашагал в сторону, где женщины боронили с таким трудом взрыхленную лопатами, обильно политую потом, полоску земли.
НАЙДЕНЫШ
Деревня догорала. Лишь сизый дымок низко стелился над землей да кое-где, пожадничав сперва, сытые, ленивые язычки пламени нехотя лизали черные, обугленные бревна — все, что осталось от разрушенных, разметанных поистине сатанинской силой изб. В безветренном, морозном, звонком, будто кованом, воздухе висел смрад пожарища, горький и печальный запах войны. К этому смраду никак не мог привыкнуть Егор Лыков, хотя воевал не первый год. И не впервой ему приходилось видеть сожженные города и села.
Каждый раз, когда он вдыхал то едкую, то приторно-сладкую гарь пожарища, в груди его словно что-то перевертывалось, к горлу подступал предательский комок, заставлявший отворачиваться от товарищей и для вида сморкаться, хотя стыдиться своей слабости было некого — слезы порой блестели на глазах у многих. Упади такая слеза на землю — камень прожжет.
Бой чуть слышно погромыхивал уже далеко на западе. Потрепанную в атаке роту сменили. Можно было отдохнуть, отпустить до предела натянутые нервы, словом, вздохнуть свободнее. Но душевное равновесие никак не приходило к Егору Лыкову. Думы будоражили душу.
Невдалеке трое солдат рыли братскую могилу. Они устали и, чтобы не долбить мерзлую землю, подравнивали лишь края глубокой воронки от разорвавшегося тут тяжелого снаряда. Рядом лежали те, для кого сегодняшний бой был последним.
Егор старался отогнать мысль, что, может, завтра, может, через неделю сам будет похоронен вот так же просто, без лишних речей и ненужных рыданий где-нибудь в безымянной роще. Ему было немножко жаль себя, уже пожилого человека, оторванного войной от родных, от любимого дела. Еще больше он жалел вот этих, совсем молодых ребят, с которыми дружно поднялся сегодня в атаку под шквальным пулеметным огнем. И вот они, уже неживые, лежат и стынут на морозе.
Солдату вспомнился недавний разговор со старшиной, когда он после очередного тяжелого боя подошел к Егору. Егор сидел на пеньке, зажав автомат меж колен, и, еще не остывший, возбужденный, дрожавшими пальцами с желтыми от махорки ногтями скручивал цигарку.
— Шел бы, Устиныч, в ездовые, — не то попросил, не то посоветовал старшина, — человек ты в годах, да и горячего хлебнул по самые ноздри. Глянь-ка на себя, ведь живого места нет, весь в шрамах. Коней ты любишь, возил бы ротный скарб да харч ребятам подбрасывал. Вот было бы и ладно…
Ничего не ответил тогда Егор, лишь глубоко затянулся махорочным дымом да так посмотрел на старшину, что тот, взглянув в побелевшее от гнева лицо солдата, все понял и, махнув рукой, подался куда-то по своим тоже нелегким, хлопотным делам.
Не сменил Егор Лыков боевого оружия на кнут ездового. И сейчас он глядел на свои жилистые руки, на заскорузлые, узловатые пальцы, до хруста сжимал кулаки, словно ломал вражье горло. Нет, силы у него не убавилось. Этим бы рукам ворочать рычаги трактора, самой мирной и доброй машины, какую он только знал. А сейчас в шершавых, мозолистых ладонях старый солдат держал автомат — оружие такое же злое и беспощадное, как сама война, которой ничего не стоило просто так, мимоходом сравнять с землей вот эту тихую и мирную деревушку.
Теперь он твердо знал, что, пока бьется в его груди сердце, пока не сгинет с родной земли накипь в серо-зеленых мундирах, он будет идти вперед. Будет беспощаден к врагу, чтобы не было вот таких пожарищ, чтобы не было вдов и сирот, как у тех, кто лежит сейчас у воронки на грязном, покрытом копотью взрывов снегу.
Постепенно Егор «отходил». Выпитые до капли в тяжелом бою физические и духовные силы возвращались к солдату.
«Однако, сутки во рту маковой росинки не было, — подумал он. — А тут старшина, язви его, где-то задерживается. Так с голоду ноги протянешь, а мне это сейчас ни к чему».