Последнее известие о нем промелькнуло в одной из газет северной окраины нашей страны.
Спасаясь от преследования, Мурзук забрался в глубину леса, где следы его затерялись в густой чаще.
Там, на Севере, Мурзук нашел себе надежное убежище.
РОЗОВОЕ И ОЛИВКОВОЕ
Я пришел домой с прогулки, вынул из кармана коробку с ватой и осторожно открыл ее.
В вате лежало маленькое яичко — такое хрупкое на вид, что я сразу не решился взять его огрубевшими пальцами. Выкатил его из коробки себе на ладонь.
Яичко было прекрасно, как жемчужина, вытянутой, удлиненной, совершенной формы.
Сияющая, оливкового цвета живая жемчужина! Цвета свежих ивовых листьев. Без пятнышка, без малейших крапинок.
Внутри нее теплилась маленькая жизнь — неведомая, таинственная, еще не готовая родиться на свет. Просвечивала розовой теплотой.
Нет красок, чтобы передать на бумаге или полотне живую прелесть сочетания этих цветов. На картине розовое смешивается с оливковым — получится муть, грязь. Здесь розовое и оливковое составляют одно целое, но чудесным образом не сливаются, существуют сами по себе: розовое — чтобы в свой срок превратиться в крылатое, поющее живое существо; оливковое — чтобы исчезнуть, рассыпаться в прах после его рождения.
У меня на ладони покоилось соловьиное яичко.
В моей коллекции уже были соловьиные яйца, но все шоколадного цвета. Только сегодня мне удалось, наконец, найти под кустом в заросли ив и кудрявых ольх гнездо с оливковыми яйцами.
Их было пять в гнезде. Я взял только одно, чтобы самочка не покинула гнезда и вывела остальных четырех птенцов. А мне достаточно и одного яйца. Осенью я повезу свою коллекцию в город. Горожане редко вспоминают о птицах. Пусть-ка полюбуются на такую красоту.
Так я думаю, бережно держа на ладони оливковое с розовым яичко.
Свободной рукой я достаю из стола заостренные с одного конца стеклянные трубочки. Выбираю самую тонкую из них, придвигаю к себе блюдечко, достаю булавку. Остается только сделать одну маленькую дырочку в яйце и выдуть его, выпустить его жидкое содержимое на блюдечко. Но тогда исчезнет розовое! Одним соловьем станет меньше.
Правда, соловьев много вокруг деревни, где я живу. Как наступили долгие дни и теплые белые ночи, воздух наполнился ивовой белой пушицей, — принялись они щелкать круглые сутки.
Вчера днем ко мне в окно доносился свист соловьев.
— Когда же они спят-то? — удивленно спросил меня Смирька, восьмилетний соседский парнишка.
А вечером, когда в одиночестве меня тоска взяла и я уселся на крылечке — покурить, подумать, как-нибудь разобраться в себе, как они свистели, как щелкали!
Гляжу, и Смирька ко мне подсаживается: и ему не спится, не знает, куда себя деть.
Ну, пусть сидит, думаю, он не мешает. Сидим, думаем каждый про свое. И соловьи свое поют.
Вдруг резкий крик дергача резнул слух.
— Грязь-грязь! Грязь-грязь! — тужится, скрипит сквозь туман дергач на сыром лугу.
— Сало! Сало! Пек, пек, пек! — легко, бархатисто выводят в кустах соловьи. — Сало!
— Грязь! Грязь! — орет дергач.
Так они долго, без устали спорят друг с другом, и мы со Смирькой невольно вслушиваемся.
Сперва кажется: все соловьи поют одинаково, и им ужасно мешает скрип дергача. Но стоит только немножко вслушаться, и вот дергач — сам по себе и соловьи — сами по себе. Сразу и вместе они, и отдельно. Как розовое и оливковое в яичке.
Соловьиные песни тоже разные. Один поет совсем близко — в лядинке через дорогу от нас — в сыром лиственном леску. Его голос слаб и высок. Некоторые ноты выходят у него резковато; он даже срывается иногда с голоса: совсем еще молод, видно.
Голос другого ниже и сильней, песни дольше. Он уверенно берет трудные низкие ноты и не срывается на верхах. Он дальше: под горкой, за банями. А кажется — тут же в лядинке поет. Хороший музыкант.
Но, когда запел третий, — душа всколыхнулась!
Ничего, что он всех дальше от нас — через поле, в зарослях ив и ольх; каждая нотка его песни слышна отчетливо. Его густой, мощный свист легко покрывает натужный скрип дергача. Какой певец!
Его клокочущие трели великолепны. И как смело он переходит от томных, за душу берущих низких нот к дерзкой «лешевой дудке»![1]
Замер на низких и вдруг — фиулит! — вырвал свистом, да с каким росчерком! И замолк.
— Здорово? — в восхищении спрашиваю Смирьку.
— Дивья! — притворно-пренебрежительно говорит Смирька. Но и он доволен. И вспоминает из басни: — А верно, что «петь великий мастерище».
Какая уж тут тоска: самому хочется петь и жить, жить — радоваться!
Очнулся я от дум. На ладони оливковое яичко. Нет, не стану я выдувать его! В нем — птенчик нашего замечательного певца. И кто знает: не заключен ли в этой тонкой скорлупе такой же чудесный дар песен? Отнесу яичко обратно в гнездо, в заросль.
В заросли крики Смирьки и звонкий визг его сестренки. И скрипучий, неприятный птичий голос.
Спешу напролом через кусты и хворост. Но я опоздал.
— Гляди, как я в нее! — кричит мне Смирька. — Прямо в лоб шмякнул!
Его сестренка смеется и грязными пальцами размазывает по своему розовому лицу крошечный желток. Знакомое гнездо под кустом выворочено, в нем пусто.
— Смиреха! Смиреха! — говорю я с тоской. — Что ты наделал! Ведь это гнездо того самого соловья, которого мы вчера слушали.
— Не! — весело откликается Смирька. — Это вон какой птюшки, вон скрипит в кусту!
Серая птичка перепрыгивает невдалеке с ветки на ветку, дергает хвостом и скрипит, скрипит…
Откуда бы знать Смирьке, что прославленный соловей — «петь великий мастерище» — в тревоге за свое гнездо стонет неприятным, скрипучим голосом? И что могло помешать ему разорить гнездо этой невзрачной «пташки», когда кругом все ребята, да и отцы их при случае, походя, разоряют все попавшиеся на глаза птичьи гнезда?
Больше мы со Смирькой не слышали нашего замечательного певца: соловей покинул заросли.
Оливковое яичко я выдул.
Никогда из него не родится крылатое существо с чудесным даром песен.
Розовое перестало существовать, но оливковое не рассыпалось в прах. Об этом позаботился я, поместив его в свою коллекцию.
Теперь я думал: не повезу своей коллекции в город, отдам ее в сельскую школу, в ту самую, куда пойдет этой осенью Смирька со своими товарищами.
Может быть, хоть соловьиные гнезда они перестанут разорять?
Александр Серафимович Серафимович
1863–1949
ТРИ ДРУГА
I
Утреннее не жаркое еще солнце чуть поднялось над соседней хатой и сквозь вербы задробилось золотыми лучами, а семилетний Ванятка уже слез со скамейки под образами, где ему стлала всегда матка, и выбрался из душной хаты.
Мать, худая и костлявая, с головой, повязанной ушастым платком, кидала на дворе зерно и кричала:
— Кеть, кеть, кеть, кеть!..
К ней со всех ног бежали куры, индюшки, неуклюже раскачиваясь, спешили утки, гуси. Свиньи, приподняв уши и похрюкивая, тоже торопились, разгоняя птицу, а мать на них кричала:
— Та це!
Ванятка ухватил хворостину и, радостно визжа, стал гонять хрюкавших и повизгивавших свиней.
— Гони их на улицу! — закричала мать.
Ванятка, забегая то спереди, то сзади, стегал хворостиной кидавшихся во все стороны свиней. Свиньи не выдержали и побежали в раскрытые скрипучие жердевые ворота. Только лишь старый кабан, с нависшими изо рта желтыми клыками, угрожающе остановился, повернувшись мордой к Ванятке, как будто говорил: «Ну, ну, подойди, подойди!..»
Ванятка знал, что он не одну собаку запорол клыками. А отец рассказывал, что в лугу распорол брюхо лошади, наступившей на поросенка. Лошадь, чтобы за нее не отвечать, кинули в озеро, а когда она там расползлась, — ее растащили рыбы и раки.
1
Одно из колен соловьиной песни: сильный, резкий свист.