Отец стоял перед ней в немом восторге.
Однажды на лестнице послышался такой же шум, грохот и крики.
– Что еще? – выскочила мать.
– Часы, – счастливо смеясь, сообщил отец.
Это было самое поразительное, самое неслыханное из всего купленного отцом.
По громадному циферблату стремительно носились две стрелки, не считаясь ни с временем, ни с усилиями людей, которые вздумали бы удержать их от этого. Внизу грозно раскачивался колоссальный маятник, делая размах аршина четыре, а впереди весь механизм хрипло и тяжело дышал, как загнанный носорог или полузадушенный подушкой человек…
Кто их сделал? Какому пьяному, ненормальному, воспаленному алкоголем мозгу явилась мысль соорудить этот безобразный неуклюжий аппарат, со всеми частями, болезненно, как в бреду, преувеличенными, с ходом без логики и с пьяным отвратительным дыханием внутри, дыханием их творца, который, может быть, околел уже где-нибудь под забором, истерзанный белой горячкой, изгло– данный ревматизмом и подагрой.
Часы стали рядом с умывальником и лампой, перемигнулись и сразу поняли, как им вести себя в этом доме.
Маятник стремительно носился от стены к стене и все норовил сбить с ног нас, когда мы стремглав проскакивали у него сбоку… Механизм ворчал, кашлял и стонал, как умирающий, а стрелки резвились на циферблате, разбегаясь, сходясь и кружась в лихой вакхической пляске…
Отец вздумал подчинить нас времени, показываемому этими часами, но скоро убедился, что обедать придется ночью, спать в полдень и что нас через неделю исключат из училищ за появление на уроки в одиннадцать часов вечера.
Часы пригодились нам, как спортивный, не виданный доселе нигде аппарат… Мы брали трехлетнюю сестренку Олю, усаживали ее на колоссальный маятник, и она, уцепившись судорожно за стержень, носилась, трепещущая, испуганная, из стороны в сторону, возбуждая веселье окружающей молодежи.
Мать назвала эту комнату «Проклятой комнатой».
Целый день оттуда доносился удушливый запах керосина, журчали ручейки воды, вытекавшей из умывальника на пол, а по ночам нас будили и пугали страшные стоны, которые испускали часы, перемежая иногда эти стоны хриплым зловещим хохотом и ржанием.
Однажды, когда мы вернулись из школы и хлынули толпой в нашу любимую комнату повеселиться около часов, мы отступили, изумленные, испуганные: комната была пуста, и только три крашеных четырехугольника на полу показывали те места, где стояли отцовы покупки.
– Что ты с ними сделала? – спросили мы мать.
– Продала.
– Много дали? – спросил молчавший доселе отец.
– Три рубля. Только не они дали, а я… Чтобы их унесли. Никто не хотел связываться с ними даром…
Отец опустил голову, и по пустой комнате гулко прошелся его подавленный шепот:
– Много ты понимаешь!
Теперь он умер, мой отец.
Полевые работы
(из сборника «Позолоченные пилюли»)
– Это, наконец, черт знает, что такое!! Этому нет границ!!!
И редактор вцепился собственной рукой в собственные волосы.
– Что такое? – поинтересовался я. – Опять что-нибудь по Министерству народного просвещения?
– Да нет…
– Значит, Министерство финансов?
– Да нет же, нет!
– Понимаю. Конечно, Министерство внутренних дел?
– Позвольте… Междугородный телефон, это к чему относится?
– Ведомство почт и телеграфов.
– Ну вот… Чтоб им ни дна ни покрышки!! Представьте себе: опять из Москвы ни звука. Потому что у них там что-то такое случилось – газета должна выходить без московского телефона. О, пррр!.. Вот послушайте: если бы вы были настоящим журналистом – вы бы расследовали причины такого безобразия и довели бы об этом до сведения общества!!
– А что ж вы думаете… Не расследую? И расследую.
– Вот это мило. У них там, говорят, телефонную проволоку воруют.
– Кто ворует?
– Тамошние мужики.
– Нынче же и поеду. Я вам покажу, какой я настоящий журналист!
Было раннее холодное утро, когда я, выйдя на маленькой промежуточной между двумя столицами станции, тихо побрел по направлению к ближайшей деревушке.
Догнал какого-то одинокого мужичка.
– Здорово, дядя!
– Здорово, племянничек. Откудова будешь?
– С самого Питербурху, – отвечал я на прекраснейшем русском языке. – Ну как у вас тут народ… Ничего живет?
– Да будем говорить так, что ничего. Кормимся. Урожай, будем сказать, ничего. Первеющий урожай.
– Цены как на хлеб?
– Да цены средственные. Французские булки, как и допрежь, по пятаку, а сайки по три.
– Я не о том, дядя. Я спрашиваю, как урожай-то продали?
– Урожай-то? Да полтора рубля пуд.
– Это вы насчет ржи говорите?
– Со ржой дешевле. Да только ржи ведь на ней не бывает. Слава богу, оцинкованная.
– Что оцинкованная?
– Да проволока-то. На ней ржи не бывает.
– Фу ты господи! А хлеб-то вы сеете?
– Никак нет. Не балуемся.
Я вгляделся в даль. Несколько мужиков с косами за плечами брели по направлению к нам.
– Что это они?
– Косить идут.
Все представления о сельском хозяйстве зашатались в моем мозгу и перевернулись вверх ногами.
– Косить?! В январе-то?
– А им што ж. Как навесили, так, значит, и готово.
Поселяне между тем с песнями приблизились к нам. Пели, очевидно, старинную местную песню:
Увидев меня, все сняли шапки.
– Бог в помощь! – приветливо пожелал я.
– Спасибо на добром слове.
– Работать идете?
– Это уж так, барин.
– Нешто православному человеку возможно без работы. Не лодыри какие, слава тебе господи.
– Косить идете?
– А как же. На Еремином участке еще вчерась проволока взошла.
– Как же вы это делаете?
– Эх, барин, нешто сельских работ не знаешь? Спервоначалу, значит, ямы копают, потом столбы ставят. Мы, конечно, ждем, присматриваемся. А когда, значит, проволока взойдет на столбах, созреет – тут мы ее и косим. Девки в бунты скручивают, парни на подводы грузят, мы в город везем. Дело простое. Сельскохозяйственное.
– Вы бы лучше хлеб сеяли, чем такими «делами» заниматься, – несмело посоветовал я.
– Эва! Нешто можно сравнить. Тут тебе благодать: ни потравы, ни засухи; семян – ни боже мой.
– Замолол, – перебил строгий истовый старик. – Тоже ведь, господин, ежели сравнить с хлебным промыслом, то и наше дело тоже не мед. Перво-наперво у них целую зиму на печи лежи, пироги с морковью жуй. А мы круглый год работай, как окаянные. Да и то нынче такие дела пошли, что цены на проволоку падать стали. Потому весь крещеный народ этим займаться стал.
– А то и еще худшее, – подхватил корявый мужичонка. – Этак иногда по три, по пяти ден проволоку не навешивают. Нешто возможно?
– Это верно: одно безобразие, – поддержал третий мужик. – Нам ведь тоже есть-пить нужно. Выйдешь иногда за околицу на линию, посмотришь – какой тут, к черту, урожай: одни столбы торчат. Пока еще там они соберутся проволоку подвесить…
– А что же ваша администрация смотрит? – спросил я. – Сельские власти за чем смотрят?!
– Аны смотрят.
– Ого! Еще как… Рази от них укроишься. Теперь такое пошло утеснение, что хучь ложись да помирай. Строгости пошли большие.
– От кого?
– Да от начальства.
– Какие же?
– Да промысловое свидетельство требует, чтоб выбирали в управе. На предмет срезки, как говорится, телефонной проволоки.
– Да еще и такие слухи ходят, что будто начальство в аренду будет участки сдавать на срезку. Не слышали, барин? Как в Питербурхе на этот счет?