Изменить стиль страницы

– Я всю ночь не спала от боли. Почему «никаких»…

– Двадцать раз вам не будут повторять! Спокойнее! Давление понижено,– Разве вас не предупредили: я ваш лечащий врач-дерматолог.. Ваше дело у меня. У вас токсический вирулезный дерматит. По моей линии все. – И белый халат пропадает мгновенно, словно проваливается под пол. Но на его месте, точно он вдруг вырос, оказывается халат с развязанными тесемками. Голос хриплый, старческий. Уши в седых волосках.

– Я ваш терапевт… вдохните… выдохните… вдохните поглубже… присядьте… – Лицо у старика такое напряженное, что мне хочется его успокоить: – С легкими у меня все в порядке. Только что прошла медкомиссию на химфаке. Лицо и руки болят адски, а в остальном, я – здорова!

– Да-да!…– проборматывет он и, достав какую-то маленькую трубочку, продолжает что-то выслушивать… – Да-да! – Будто я ничего ему не говорила. Или у него уши заросли? Продолжает и продолжает свое дело. Его фонендоскоп долго скользит по моей спине…

Старика-терапевта почти вытолкивают двое рослых мужчин, выделяющиеся своей подчеркнутой подтянутостью. Из-под халатов виднеется военная форма. Их сосредоточенность заставляет меня сжаться, на мгновение «забыть» о боли. Насторожиться.

– Вы военные врачи?

– Ваше заболевание вызвано действием определенного химического вещества, правильно?.. – спрашивают они, не отвечая на мои вопросы. – Мы ведем вашу историю болезни, рассказывайте, не стесняясь никаких деталей. Я снова повторяю свою историю, уже набившую мне оскомину.

– Мы называем ваши пузыри химическими ожогами второй степени. Поскольку у вас все так наглядно, мы покажем вас группе студентов. Им нужно видеть все своими глазами.

– Пусть смотрят, если нужно… когда начнут лечить эти ожоги? Только бы шрамов не осталось…

– Лечить?! Время – лучший лекарь. Непонятно только, товарищ Рябова, почему вы не соблюдали правила техники безопасности. Разве вас не предупреждали, что вещество опасно для кожи?

– Опасно?! Мне сказали просто не лить на руки! Да я и не лила.

– Правильно! Распишитесь, что вас предупреждали… Вот здесь!

Я перечитываю, наверное, в десятый раз сухой канцелярский текст, и ничего не понимаю. Это наша химфаковская расписка, предупреждающая о токсичности. Всего несколько строк.

– Я вообще первый раз слышу, что этот проклятый хлорэтилмеркаптан токсичен!

– Вы сейчас в тяжелом состоянии и просто забыли, – назидательно говорит тот, что постарше.

– Я не забыла!

– Ну, полежите – вспомните и… подпишете, как и все… Никто тут не спешит…

На этом разговор обрывается. Я гляжу на лица моих соседок, пытаюсь понять, что значит «полежите – вспомните», и вижу, как они забились в свои постели, будто затравленные звери. Никто не спит, кроме Лукерьи Никитичны, которую усыпили инъекцией.

Военные врачи направляются прямо к ее койке.

– Немедленно проснуться! – рявкает старший, который у моей койки вовсе не рявкал. – Я сказал – проснуться!

Раздался звук пощечин. Ничего подобного я не видела за всю свою жизнь. Разве что на экранах кинотеатров. Слегка приподняв женщину за ворот ночной рубашки, бьют и бьют ее по лицу.

Я снова смотрю на своих соседок. Все лежат с каменно-неподвижными лицами, будто не замечая происходящего. Очевидно, подобное зрелище было для них не новым.

Лукерья Никитична просыпается.

– Собирайся! Через пятнадцать минут поедешь в другую больницу! – орет военный. – Собирай свои тряпки!

– В какую другую? Зачем? – стонет Лукерья Никитична. – Я не хочу в другую. Я не поеду!

– Собирайся, говорю! Своими криками и разговорами вы беспокоите соседей по палате. Там вы будете более изолированы.

– Я не поеду в другую больницу. Я уже видела, кого вы туда отправляете. Лучше умереть дома… Дочка у меня. Неужто ей сиротой оставаться?! – И она снова заплакала.

Нянечка приносит маленький сверток. Уложив женщину на носилки, санитары затягивают два толстых ремня. Она уже не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Чуть приподняв голову, крикнула на прощанье. – Девчонки, молчите! Если хотите остаться в живых – молчите. Все молчат! У меня слово вырвалось – все! Отсюда не выпустят… Прощайте!

Минут через десять вплывает в палату со своей постоянно-щучьей улыбкой глыба жира.

– Товарищи, у больной обнаружено психическое расстройство. Меры уже приняты! Не беспокойтесь! С ней все будет по доброму… Соблюдайте тишину! – И исчезает…

– И тут слышу почти взбешенный голос Тони. Никогда не слышала, чтоб стихи звучали так бешено:

Закон самодержавия таков,

Чем царь добрей, тем больше льется крови.

Сгноят Лукерью!

– Слово – серебро, а молчание, известно, золото. В народе зря не скажут, – тихо вздыхает женщина в большом деревенском платочке, привезенная из очередного номерного завода. Никто, окромя врачей, не знает, чего я хлебнула. Кабы стала людям про свои болячки рассказывать, да то, что изо всего цеха нас только двое и осталось, прямехонько в сумасшедшие бы зачислили…

Глава 4. «Не дашь расписку – умрешь!»

Сунув руки в лоток с вязкой вонючей жидкостью, я лежу тихо. Потом спрашиваю Тоню.

– Удивительные стихи вы вспомнили? Какие-то необычные…

– Это любимые стихи моей семьи…

– Руки в лоток и – прекратить разговоры! – снова и снова кричит дежурная сестра.

Как всегда, дверь захлопывается бесшумно, вызывая холодящее душу ощущение, что надзор за тобой ниоткуда появляется и никуда не пропадает. Ты под надзором – всегда. Мой мир опять замкнулся в грязно выбеленных больничных стенах. Руки, похожие на жабьи лапы, спрятаны в прозрачном растворе, и от боли я забываю, что всего лишь сутки назад был университет, курсовая и обещанная пятерка. Свет нещадно режет глаза, распухшие веки закрываются, и мной овладевает бредовое, горячечное состояние, в котором все сильнее и громче звучат слова Тони: «Любимые стихи моей семьи…» Сквозь колюче-разъедающую боль я вижу лицо мамы – самое доброе и самое прекрасное лицо на свете:

– Мама! – беззвучно зову я.– Мне больно! Ну, где же ты?!

Я вижу ее комнату, полную мягкого света и покоя. Распятье, книги, картины…. Темные, вишневые глаза мамы в кольце серебряных волос наполняются тревожным блеском, и она идет ко мне с другого конца земли.

Но никого нет. Кажется, у меня жар. Мой отец, весельчак и оптимист, говорит мне, что все это не так страшно. Он стоит за своим дирижерским пультом, но оркестр молчит. Потом он берет в руки скрипку, и смычок беззвучно скользит по струнам. «Это температура», объясняет отец, и его синие глаза становятся серыми, отрешенными от всего на свете…

– Это катастрофа! – кричит Сергей. – Кожа для женщины – основа ее бытия… Он ходит по комнате, заваленной моими фотографиями, курит одну сигарету за другой, проклиная университет, который изуродовал его жену, и проклятую власть, сгубившую здоровье его отца. От злости его сросшиеся колючие брови почти закрывают глаза, но, как только я подхожу к нему, он берет меня на руки и мы долго кружимся по комнате. – У тебя не кожа, а шелк – улыбается он.

– Нет! – кричу, возвращаясь из беспамятства. Я готова вытерпеть любую боль, только бы не было шрамов. Почему меня не лечат?! Раствор в лотке кажется горячим…

А Коля, где он? Ведь днем Коля узнал от профпатолога, что я у Обуха. Значит, он успокоил маму – свою любимую тетку и отругал идиота Пшежевского. Проклятый поляк! Нет, поляки его никогда не признают своим. Они еще большие националисты, чем наши дурачки. Для них он пшенклятый русский. Поляк – не поляк, что это со мной?! Как «Пше», наверное, испугался, узнав, что я двоюродная сестра Коли, «Платэ-младшего», как называют его в университете.

У Коли умное светское лицо, обворожительная улыбка. Она скрывает его холодную расчетливость. С помощью этой своей улыбочки он обходит все острые углы околонаучных интриг. Надпись на стене его профессорского кабинета гласит «Nothing is impossible». («Нет ничего невозможного» ). Он – первый член партии в нашей семье, и, как раз сейчас, баллотируется в членкорры академии, где дяде Фреду нет места, а Коле – пожалуйста!