И тут я молча развернулся и изо всей силы двинул Мишку кулаком — прямо в его самодовольное лицо. И еще раз, и еще!

Мишка все-таки был старше и сильнее меня. Он не ожидал, что я посмею врезать ему, и потому не сразу перехватил мои руки, а, перехватив, сжал их крепкой хваткой, не переставая шмыгать носом, из которого двумя тонкими струйками сочилась алая кровь.

— Проси пощады! — заорал Мишка. — Иначе убью, падла!

Я и не думал сдаваться. Наоборот, изловчился и ударил Мишку коленом в пах. Он взвыл и повалил меня в грязь. Сцепившись, мы катались в вонючей жиже, измазались с ног до головы, и Мишка уже начал побеждать: он вывернул мне руку так больно, что у меня перед глазами будто молнии блеснули. Все вокруг на мгновение потемнело, плечо ожгло каленым железом, и я, испустив дикий крик, в отчаянии впился зубами в горло недруга. Наверное, прокусил бы его, если бы Мишка, захрипев, как-то враз вдруг не обмяк и не отпустил меня.

Все то время, что мы дрались, пацаны криками поддерживали Мишку: «Дай ему, дай!» Они его боялись и верили в его несокрушимость. А теперь он, жалкий и скулящий от боли, лежал в грязи. И кто его туда поверг? Щуплый худышка, на два года младше, рост — метр с кепкой!

Пацаны замолчали и смотрели на меня так, будто им диво дивное явилось. Я не хотел показывать им, что мне тоже больно, и потому, постаравшись не морщиться и небрежно сплюнув, проговорил:

— Чтоб я больше о Марине похабщины не слышал!

Мои слова относились не только к Мишке, но и ко всем остальным. Пацаны по-прежнему молчали, и все, как один, смотрели мне под ноги. Я тоже опустил глаза. Боже! Плевок оказался сгустком крови. Я даже не почувствовал, что у меня разбиты губы.

Дома мне пришлось соврать, что залез на высокий тополь, ветка которого обломилась, и я грохнулся на землю. Мама, кажется, поверила, а вот отец, усмехнувшись, прямо спросил:

— Подрался, что ли? Из-за девчонки, наверное?

— Нет, — упрямо стоял я на своем. — Упал. Что я, малахольный, что ли, из-за девок драться? Да нужны они мне!

— Ну-ну, — снова усмехнулся отец. — А я в твоем возрасте из-за них уже дрался. Девчонку каждый оболтус может обидеть. Нравится нам женщина — не нравится, а защищать ее нужно.

Он вздохнул, подумал о чем-то и сказал, глядя в пространство над моей головой:

— И вообще, знаешь ли, об обществе можно судить уже по тому, как мужчины относятся к женщинам. Ничего нет стыдного, если ты заступился за девчонку.

Наверное, он думал, что я подрался из-за Зойки Авхачевой. Пацаны, если видели меня вместе с ней, иногда подтрунивали: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!» Отец дразнилку, конечно, слышал и сделал вывод. Вот еще, не стал бы я из-за такого драться. Пусть дразнятся! Зойка — просто нормальная девчонка и своя в доску: поможет разобраться в трудной задаче, не пожадничает поделиться тетрадкой или карандашом, даст почитать интересную книжку, и вообще — не болтунья, не сплетница, и сама за себя постоять может. Ни в каких спортивных секциях она не тренировалась (да и не было их тогда), а закалялась, так сказать, с тяпкой в руках на огороде: с ранней весны до поздней осени пропалывала и окучивала картошку, рыхлила землю под капустой, помидорами и прочими овощами, таскала ведра с водой из колодца для полива. Тут уж хочешь-не хочешь, а крепость в руках появится.

Зойка не изнеженная девочка, ее обветренное, смуглое от загара лицо в коричневых конопушках, никак не назовешь привлекательным. Зойкины руки, в ссадинах, ободранные на локтях и намазанные зеленкой, ничем не отличались от моих, ну, может, были чуть особеннее: покатые плечи, изящные кисти, длинные пальцы — девчоночьи все-таки руки. А вот у Марины они как у артистки: гладкие, белые, ногти покрыты перламутровым лаком, и никаких заусениц и цыпок. По тогдашней моде она надевала на них тонкие ажурные перчатки. Белые-белые, просто ослепительные! И брала с собой на прогулку японский складной зонтик — тогда подобная вещичка считалась жутким дефицитом.

Марина небрежно поигрывала зонтиком, висящим на запястье на ярком шнурке, и встречные обязательно оглядывались ей вслед: кто с восхищением, кто с осуждением. Она, наверное, догадывалась, что находится под обстрелом чужих взглядов, и потому всегда высоко держала голову, спина — прямая, походка — легкая. «Профурсетка», — шипели ей вслед некоторые женщины. Что обозначало это слово, я тогда не знал, но догадывался: что-то не очень хорошее. Поселковые кумушки так называли нашу квартирантку, конечно, из зависти.

Марина выглядела гордячкой и неприступной барышней только перед чужими. Дома она вела себя совсем по-другому. Она тоже обратила внимание на мои синяки и ссадины, даже подсказала, что в аптеке можно купить бодягу — она, мол, помогает избавиться от кровоподтеков. Но ни за какой бодягой я, конечно, не пошел. Чего позориться-то? Старшие пацаны говорили, что бодяга — лучшее средство от «засосов». Позор какой — целоваться с девчонками, еще чего не хватало, чтобы в аптеке подумали, что я уже миндальничаю с этими задаваками!

Каждое утро, просыпаясь, я брал с тумбочки маленькое зеркальце и рассматривал начинающие желтеть синяки под глазами, а также губы, особенно нижнюю, — она пострадала больше, чем верхняя. Где-то далеко-далеко, на самом краю земли, куковала кукушка, щебетали ласточки и радостно вскрикивал скворец. Он, разбойник, наверное, опять клевал красные ягодки вишен, в которых просвечивались темные косточки. Я отложил зеркальце и подошел к окну, чтобы пугнуть скворца. Хотел раздвинуть шторы пошире, но тут увидел ее, Марину.

Она стояла у клумбы, на которой уже расцвели желтые ноготки. Ветерок чуть покачивал елочки космеи, играл глянцевитыми листьями высоких георгинов и озорничал с Марининым платьем: то раздувал его парашютным куполом, то словно обклеивал тканью все тело, то шутливо дергал подол. Марина бросила удерживать платье, засмеялась, подставила лицо солнечным лучам и закружилась — па-ра-там-па-па, совсем как девчонка.

Я посмотрел на ее ноги — загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты — Венера, богиня любви. Я рассматривал иллюстрацию Венеры с жадным, странным любопытством, потому что у богини совсем другое, немужское тело — плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла биться сердце.

Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани Авхачевой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное оконце, если прижаться к нему лицом, можно разглядеть нагих женщин. Но мне такое занятие почему-то казалось стыдным, недостойным, и вообще, что интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках? Я что, ни разу не видел ту же Зойку, что ли?..

А Марина была красивая. Она перестала кружиться, раскинула руки и стояла теперь уже неподвижно: солнце золотило ее волосы, они — о чудо! — светились мягким ореолом, и весь ее силуэт тоже как будто светился, и хотелось прикоснуться к ее коже, провести по ней ладонью и губами поймать хоть одну маленькую крупинку золота. Все увиденное казалось колдовством, наваждением, сказкой!

С цветков и листьев Марина стряхивала росу в ладони и растирала ею руки, плечи, грудь с удовольствием и радостью, будто умывалась по крайней мере живой водой, а не обжигающе-холодной влагой.

Марина — совсем другая, не такая, как я, и не такая, как отец, дядя Володя или другие мужчины, — в ней присутствовало что-то такое, чего недоставало мне. Вероятно, я был минусом, а она плюсом — вот и возникало странное, волнующее притяжение, отчего томительно кружило голову.

Наверное, я слишком пристально глядел на нее, и она почувствовала мой взгляд. Марина повернулась так быстро, что я не успел спрятаться за шторы.

— А, Пашка! — обрадовалась она. — Доброе утро! А почему ты такой бледный?