Изменить стиль страницы

— Деточка моя, — произнес тот серьезно, — вот если бы перед вами оказался врач, пациент которого даже на ваш неопытный взгляд вот-вот умрет, что бы вы подумали о болване, который бы кинулся в библиотеку читать соответствующую литературу?

Она поняла все наоборот.

— О, так вы знаете, что с ним делать? Тогда почему не расскажете мне?

— Нет, я хотел сказать, что нет, я не знаю, — ответил старик Эйврил, погрозив ей пальцем, — а если бы и знал, то не потому, что где-то вычитал, но лишь потому, что когда я читал про это или услышал, или ткнулся в это носом, Всевышнему было угодно вбить сие в мою тупую и недостойную башку. Иначе говоря, если вам так больше нравится, жизнь повернулась ко мне такой стороной, что некий факт оказался в поле зрения некоего глаза, и тот на нем сфокусировался. Потому что на са-мом-то деле все сводится лишь к этому, дружок. Бегите к себе, а не то простудитесь. А читать я буду псалом сто тридцать девятый, не бойтесь. Спокойной ночи!

Он начал расстегивать свою кофту, и мисс Уорбертон тотчас же устремилась прочь. Он знал, что так и случится. Оставшись наедине с самим собой в маленькой теплой спальне, служившей прежде будуаром его жены, в то время, когда они одни занимали весь дом, он накрыл чашку с молоком книгой, чтобы по рассеянности его не выпить. Спать он не хотел. Теперь не время притуплять остроту собственных ощущений страхом или аспирином. Он только что убедился, как это подвело того паренька, Люка. Эйврилу инспектор понравился. Славный малый, подумал он, еще неискушенный, конечно, но мыслит ясно и проницательно, и вообще приятный. Как поразительно близко он оказался к истине — если допустить, что это — истина!

Старый Эйврил этого не знал. Знай он, его долгом, по-видимому, было бы об этом сообщить. Правда, в последнем он был не особенно уверен, но вполне резонно полагал, что тогда бы сердце ему точно подсказало, как поступить. Во всяком случае, наверняка он не знал, а если выдать за знание лишь собственное предположение, то это пойдет лишь во вред.

Он вспомнил свою дорогую глупышку Маргарет, ее широко распахнутые глаза, такие же, как у Мэг, но вовсе не такие разумные, когда она, рыдая, исповедовалась на третий день своей последней болезни — они оба уже понимали, к чему идет дело. Какой же это был жалкий и сбивчивый рассказ! Рост цен во время Первой Мировой застал ее врасплох. Незамужняя сестра Эйврила, мастерица на все руки, которая до самой смерти вела его денежные дела, не вызывала у Маргарет симпатии своей властностью, и тогда миссис Эйврил заняла денег. Сумма была ничтожна, а эта Кэш заставила бедняжку расплачиваться за нее не только деньгами, но и страданиями. Черты Эйврила сделались жестче, когда он вспомнил все это, и вскоре снова смягчились, едва он подумал, сколь это милосердно, что ему не дано судить.

А тогда ведь он разгневался, и гнев притупил остроту его ощущений, и за это пришлось платить. И он платит по сей день: он не в силах вспомнить, что именно сказала она тогда, всхлипывая у него на плече, когда смертный ужас уже заполнил ее славную глупенькую головку. Сказала ли она, что в самом деле видела в открытом гробу другого ребенка, или только что ей велели сказать, что она видела того самого мальчика, в то время как она его не видела? Эйврил не знал. Единственное, что он помнил — это ее боль.

С того самого момента он вышвырнул вдову Кэш из своего мира. Ему в голову не пришло предпринять в отношении ее какое-либо карательное действие, например, выставить ее из домика. Дело даже не в том, что каноник был выше таких поступков. Просто подобная мысль не приходила ему в голову. В его понимании оказать крайний отпор другому человеческому существу означало лишь одно: отсечь его от себя, вырвать из сердца, словно лукавого. И не в наказание ему, а ради собственной защиты. Миссис Кэш, по-видимому, уловила в отношении каноника к ней некоторое охлаждение, но не более. Он не избегал ее, и когда она преклоняла колена в церкви, он благословлял и ее среди прочих, — не сделать этого означало бы взять на себя чересчур много: а ведь он лишь служитель в доме сем.

Но теперь, погрузившись в воспоминания, замерев в наполовину снятой сорочке, он почувствовал, как снова начинает гневаться. Это испугало его, и он поспешил обратиться к молитве, покуда еще окончательно не утратил ясности понимания. То была единственная молитва, к которой он прибегал в своей частной жизни. Он достиг уже того духовного уровня, когда в нескольких словах вмещается тот абсолютный максимум, которого, со своей глубоко личной точки зрения, он дерзал просить у Создателя. Выпутываясь из одежды и аккуратно складывая каждую вещь, как его научили лет шестьдесят тому назад, он повторял, наполняя каждое слово сокровенным смыслом:

— Отче наш…

Дойдя до того места, которое показалось ему в тот вечер наиболее важным, он выдержал паузу и повторил Дважды:

— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого…

Вот оно. Вот что он имел тогда в виду. Не введи нас во искушение, потому что мы и без того носим оное в себе и должны ему сопротивляться изо всех сил, каждый по-своему. Но избави нас, упаси нас, спрячь нас от лукавого. Ибо тленом смерти одевает он нас. Такова была его молитва, но в эту ночь он не дождется на нее ответа, он понял это, обнаружив, что переобулся не в обычные ночные туфли, а в другие, грубые, на кожаной подошве. Он словно приготовился этой ночью в дорогу.

Ему пришло в голову, что психологи объяснили бы подобный феномен тем, что подсознательно он собирался предпринять что-то, чего его обыденное сознание хотело бы избежать. Ну не потеха ли вся их теория! Вот приятное времяпрепровождение! Тут он сам себя одернул. Опять он за свое, норовит спрятаться за праздным суеверием, ленится, пытается отсидеться в сторонке именно тогда, когда его новая задача, и он чувствовал ее приближение, вот-вот будет поставлена перед ним.

Он облачился в халат и побрел в ванную. Предстояло целое путешествие на первый этаж, а склонная к причудливым образам Мэг сочинила для него на такой случай одеяние, руководствуясь формулой, сохранившейся в архивах одного монастыря тринадцатого века. Указания сводились к следующему: «Из толстой черной шерсти возьми четыре равные части, каждая длиной в рост брата от затылка до пят, а шириною — дабы возложенная ему на плечи, достигала от одного его локтя до другого. Первая часть да покроет левую половину его груди, вторая же правую, третья же да прикроет его сзади. Затем четвертая да будет сложена втрое и из сих трех одна часть будет для левой руки, другая для правой, третья же и последняя да покроет главу. И так да облачится, двумя же локтями вервия да препояшется…»

Вервие Эйврил отверг из-за некоторой его нарочитости, заменив оное шнуром от пижамы, однако простое и теплое одеяние пришлось ему по вкусу, и его домашние уже успели привыкнуть к зрелищу, когда закутанная в черную рясу фигура спускается по холодным лестничным маршам. Однако незадачливый сержант Пайкот, которого никто не догадался предупредить, чуть не умер от неожиданности, когда, услышав шаги за спиной и оглянувшись, увидел «черного монаха» у самого подножия лестницы. Каноник нес в руке чашку с молоком. Он был более всего озабочен тем, чтобы Дот не огорчилась утром, найдя свое снадобье нетронутым, и уже собрался, сгорая от стыда, его вылить. Но то, как страшно вздрогнул Пайкот при виде его, поразило каноника как явное свидетельство нервного перенапряжения, и он с облегчением протянул усталому полисмену свое успокоительное, радуясь, что оно хоть кому-то пригодится.

Сержант терпеть не мог молочного, но у него не было и маковой росинки во рту с самого ленча, а впереди еще предстояла долгая и холодная ночь. Он с благодарностью принял заботу пожилого джентльмена. Настроившись на неприятный вкус предложенного напитка, он ему и не удивился, и выпил все до капли, не подозревая, что мисс Уорбертон развела в молоке две снотворные таблетки барбитурата, из тех, что ей выписал доктор, когда она последний раз лежала с инфлюэнцей. От одной такой таблетки она сама спала как убитая, но положила две, потому что в самом деле хотела, чтобы Хьюберт выспался как следует. Когда Эйврил вернулся из ванной. Пайкот уже мирно дремал на своем посту.